Шрифт:
Желающие навести обо мне более развернутые справки благоволят обратиться на филологический факультет вышеназванного университета, разумнее всего — на кафедру истории русской литературы. Полагаю, что отзывы обо мне будут получены сдержанные, а то даже и просто кислые. Но это меня не волнует. Мне важно, чтобы и коллеги, и руководство удостоверили сам факт моего многолетнего пребывания в должности доцента; на эпитетах же я не настаиваю.
Свою должность и место службы я указываю с единственной целью: заручиться свидетельствами того, что к автору публикуемых мною записок я не имею никакого, ни малейшего отношения.
Уверяю, что ни малейшего!..
Но тогда почему же?..
Почему записки выходят в свет в виде плода моего индивидуального творчества, непрофессионального, совершенно самодеятельного и — так, мне кажется, начнут утверждать — ориентированного отнюдь не на строго достоверное изложение фактов, а на всяческие мистификации и на причудливого характера фантазии? Выходит, что я их присвоил?..
Да, присвоил. Я привоил себе чужой труд. Но были на то весьма, весьма и, весьма уважительные причины: в наше время, время расцветшего милосердия и широкой, уже и в избытке, по-моему, льющейся повсеместно благотворительности, я не мог не отозваться на просьбу безутешной вдовицы, к тому же молоденькой и, выражаясь, может быть, архаично, прехорошенькой, да еще и ждущей ребенка. Морщась, охая, кряхтя и преодолевая внутреннее сопротивление, мне приходится выполнять ее просьбу, потому что ее законнейший муж, подлинный рассказчик публикуемых мною записок, в одну далеко не прекрасную ночь был... убит. Несомненно: его прикончили. Прикончили по причине, для убийцы или, скорее, убийц, без труда объяснимой: он достаточно много знал.
Да, знал. Знал такое, чего предпочтительнее не знать, и в его осведомленности легко убедиться, прикоснувшись к его запискам. А таких убирают.
Убит мой коллега — тоже доцент, но доцент, настоятельно прошу я заметить, не истории русской литературы, а эстетики,— был в ночь на так называемый Старый Новый год, оледеневшее его тело было найдено неподалеку от центра Москвы, в Ю-ском переулке; обнаружил его водитель снегоуборочного агрегата, который поутру, спозаранку был наряжен сгребать с проезжей части снег, обильно выпавший за ночь. Озабоченность мэра Москвы содержанием улиц и переулков, трудолюбие явившегося на работу шофера и исправность техники подвели убийц, которых усиленно ищут, но пока не нашли; их расчет совершенно ясен: они думали, что убитый вмерзнет в снег, в сугроб, перезимует в нем до весны; по весне его обнаружат, но время все спишет, и тогда уж концов не найдешь. Оплошали они — не приняли во внимание всех перечисленных факторов. Через полчаса появился милицейский УАЗ, были вызваны эксперты. Установлено было, что...
Тут моя собеседница обрушила на меня водопад специальной судебно-медицинской терминологии: «проникающее ранение в область... повреждение мягких тканей... разрывы...» Говорила она с трудом; вероятно, многие замечали: человек, потрясенный тяжким горем, да еще и волнующийся, начинает чувствовать, что рот у него немеет, губы деревенеют. Из невнятного рассказа, впрочем, я понял главное: мой коллега-эстетик был убит, и притом был убит он диковинным образом, в него выстрелили из... лука, стрелой. Двумя стрелами, угодившими в спину и проткнувшими беднягу насквозь, так что первая стрела пронзила сердце, а последующая была выпущена безо всякой необходимости, лишь на всякий случай, для верности.
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
— машинально вспомнилось мне из «Евгения Онегина» Пушкина, и моя собеседница без труда мою мысль угадала.
— Да,— сказала она, комкая в руке носовой платок,— не пролетела стрела. А «Евгения Онегина» мой муж очень, очень любил, много знал наизусть, читал сыну; у него же остался сын от первого брака, Вася, Василий. А теперь вот...— И она опустила глаза, красивые, ясные, поглядела на свой живот, в коем явно теплилась жизнь человечка, обреченного прийти в наш мир сиротою.
Мама будущего сиротки появилась у меня неожиданно: позвонила, представилась Людмилой Александровной, женой моего коллеги, недавно, как она мне сказала, умершего. Настоятельно просила о встрече.
Ее мужа я едва-едва помнил: мы с ним были знакомы достаточно формально, внешне: раза два встречались в застойное время в МК КПСС на инструктажах для преподавателей искусствоведческих дисциплин; скучали, позевывали, переглядывались. Инструктаж окончился, народ повалил в фойе. Нас представили друг другу. Коллега читал мои книги и помнил о мерзком скандале, разыгравшемся по поводу одной из них еще в годы правления Никиты Хрущева (либеральная гуманитарная интеллигенция показала себя тогда, смею думать, не лучшим образом). О скандале и о всяческих муках, которые с упоением причиняли мне мои ближние, вскоре забыли; и мне было отрадно, что забыли не все. Коллега — мне показалось, что искренне,— твердил мне, что он очень верит в меня и что сам он изведал немало отвержения и непризнанности. Его кто-то окликнул, мы наспех простились. Потом встретились снова — там же, в МК. Раз-другой — на спектаклях Театра на Таганке, в антрактах, в буфете. И опять промелькнули невысказанная близость, даже родство: театр, устроенный для того, чтобы продемонстрировать Западу терпимость партийной верхушки, не влек к себе ни меня, ни моего памятливого читателя. А затем мы расстались на долгие годы. И надо же!..
— Муж вас очень ценил,— немного успокоилась Людмила Александровна,— и однажды полушутя он сказал мне, что в случае его смерти он хотел бы доверить вам... Как и вы, он оставался нереализованным, не высказавшим того, что хотел бы сказать, в таких случаях люди вправе рассчитывать на поддержку одних другими, такими же. Плюс еще одно обстоятельство...
И Людмила Александровна приоткрыла завесу над проблемой, в суть которой никто до сих пор не вдумался, хотя здесь налицо циничное, варварское ограбление вдов и сирот, тех несчастных, которых обычно щадят даже профессиональные уголовники, воры в законе. Но у них свой закон, а у нашего государства свой, не знающий жалости и к тому же продуманно направленный на приостановку развития и роста национальной культуры.
Знает, ведает ли кто-либо, какой процент гонорара получают наследники умершего писателя, художника-живописца, композитора или кинематографиста? Или так: какой процент гонорара отчуждается у них в качестве взимаемого государством налога? За колонками цифр, когда-то промелькнувших в газетах, мы не видим откровенного грабежа: с обездоленных дерут 95% заработанного их мужьями, отцами. Оставляют же им 5%.
— Я придумала,— по-девичьи улыбнулась вдова.— Бесчеловечный закон можно обойти стороной. Но все будет зависеть от вас, и уж вы не сочтите, пожалуйста, мое предложение за нахальство...