Шрифт:
И вся моя ночь была полна тяжелыми, пугающими снами, где самая неправдоподобная правда перемежалась с неправдой, похожей на правду. Снова я волок на разостланной шинели истекающего кровью Костю Рагулина, гонял голубей и хоронил маленькую Подсолнышку, снова сидел вместе с другими пленниками в горящем амбаре, и туда входил Жестяков, с трудом переставляя негнущиеся, замотанные окровавленными тряпками ноги. И то и дело мелькало худое лицо Оли, оно двоилось, казалось мне то лицом Оли Беженки — и тогда снова пылал мост и пропитой бас истошно орал: «Пущай горит, сука!» — то лицом Оли Жестяковой, измученным не по годам и скорбным, как у иконы…
В те дни я уже работал, но не на корабле, как мне хотелось, а в составе одной из комендантских команд. Работа у нас была самая разная. То мы ремонтировали что-нибудь в судоремонтных мастерских, то участвовали в ночных облавах, то хоронили мертвых, то сортировали оставшееся от белых барахло, то чинили на станции вагоны и подъездные пути.
К вечеру, на следующий день, поев в столовой, спрятав в карман шинели пару галет, я пошел к Оле. Сумерки медленно текли по улицам и переулкам, бухту застилало туманом. Сквозь него едва пробивались редкие огоньки. По-зимнему низкое небо давило землю, и музыка, что неслась из недавно открытого «Дома моряка», казалась нездешней, словно доносилась с луны.
В окошках у Хабибулы горел свет, я невольно задержался возле окон и долго стоял, глядя на кусок чужой жизни. Пять малышей сидели за столом и ели суп, черпая ложками из большой деревянной миски; у печки возилась немолодая, но еще красивая женщина с черными косами. Сам Хабибула сидел на низеньком стульчике и чинил хомут. Изредка поднимая голову, что-то говорил женщине у печки, — слов расслышать было нельзя.
Я посмотрел вверх — в окнах Жестяковых было темно. Я осторожно поднялся по лестнице, набухшие от влаги ступени теперь не скрипели. На террасе я постоял, прислушиваясь, глядя вниз, в туманную тьму, в глубине которой, колыша над собой мрак, дышало и вздымалось море. Казалось, что стоишь над пропастью, у которой нет дна.
Когда я поднимался по лестнице, мне почудилось, что за Олиной дверью сердито бубнит какой-то мужской голос, но теперь в квартире стало совершенно тихо. Я долго стоял — ни шороха, ни звука. Постучал, позвал:
— Оля!
И тогда дверь неожиданно распахнулась и ударила меня в грудь. В тот же момент черная огромная тень шарахнулась из темноты квартиры, с силой толкнула меня, я отлетел к перилам и упал. Загрохотали под каблуками ступеньки лестницы, потом булыжник, и, наконец, стремительно убегающие шаги затихли. Внизу во дворе, звеня цепью, остервенело лаяла собака.
В черном четырехугольнике двери появилось светлое пятно Олиного платья, голос ее испуганно спросил:
— Здесь кто?
Потирая ушибленное плечо, я встал, в глазах у меня плясали огненные круги. Спросил:
— Там больше никого нет?
— Никого.
— А кто был?
Она помолчала, потом ответила неуверенно и чуть слышно:
— Не знаю. Он папу спрашивал. Искал…
Я подошел к Оле вплотную и, даже не прикасаясь к ней, почувствовал, как она дрожала.
— А он не вернется?
— Не знаю.
В кармане у меня лежал пистолет Жестякова, я стискивал его запотевшую в ладони рукоятку, хотя и понимал полную бесполезность незаряженного оружия.
— Иди. Холодно, — сказала Оля и, взяв меня за руку, потянула за собой. — Мне страшно одной. Мне все кажется, что кто-то лежит…
Внизу во дворе Хабибулы заскрежетала петлями дверь, в четырехугольнике света появилась фигура хозяина. Подняв голову, он закричал:
— Ей, Олька! Кто лестницам сейчас бегал?
— Кошка… — помедлив, ответила Оля.
— Бульна большой кошка… Смотри, приду, глядеть эта кошка буду. Палкам здоровый биру, палкам гляжу…
Но лезть вверх Хабибуле, видимо, не хотелось, он почесал под рубашкой грудь, сладко зевнул, успокоил рвавшуюся с цепи собаку:
— Куш, Шайтан, куш… Ашать тебе нада, черт? У, прожора… — и хлопнул дверью.
Мы вошли в Олину комнату. Тихо, пусто, едва заметно синели квадраты окон.
— Сейчас печку затоплю, будет светло, — сказала Оля.
Я ощупью отыскал стул и сел, следя в темноте за смутным светлым пятном Олиного платья; она неслышно двигалась, стучала какими-то деревяшками, шуршала бумагой.
— Чем топишь? — спросил я. — Книгами, что ли?
— Табуретка…
Когда в жестяной пасти печурки заклубилось веселое пламя, я увидел разбросанные по полу, сброшенные с полок книги, письма, бумаги, фотографии.
— Он что-то искал, — объяснила Оля, заметив мой взгляд. — Я не хотела. Он на меня кричал…
Мне подумалось: «Что, какие документы искал неизвестный в вещах покойного капитана? Зачем? Что в них, в этих документах? Может быть, они имеют какое-то отношение к «Крабу»? А может быть, это он и был?»