Шрифт:
Все это было ужасно, и Владимир Яковлевич мимоходом подивился тому, что не испытывает в данный момент никаких эмоций. Вообще никаких, словно ему сделали инъекцию новокаина прямо в душу, и теперь она стала нечувствительной, как одно из тех березовых поленьев, что кучкой лежали около камина, готовые отправиться в огонь.
По-прежнему ничего не чувствуя, действуя, как запрограммированный автомат, он сделал все, что было необходимо, и успел убрать пузырек в карман до возвращения Мансурова. Хозяин вернулся, как и ушел, почти бегом и положил на стол перед приятелем вырванную из какого-то журнала репродукцию.
– Вот, полюбуйся! – воскликнул он, с громким стуком припечатав репродукцию к столу ударом большой мясистой ладони.
– Леонардо да Винчи. "Мадонна Литта". Около 1490 года, – вслух прочел Владимир Яковлевич. – Так вот ты какой, северный олень... Странно, нынче такие лица вроде бы не в моде...
– А знакомым оно тебе не кажется, это лицо? – спросил Мансуров.
Дружинин рассеянно вынул из пачки сигарету, повертел ее в пальцах, разглядывая репродукцию, все так же рассеянно подвинул к Марату Хаджибековичу полную рюмку и взял свою.
– Н-ну, в какой-то степени... – Он выпил, сунул сигарету в зубы и чиркнул зажигалкой. – В какой-то степени, – продолжал он уже увереннее, – конечно, да. Точно так же, наверное, милиционеру, обслуживающему устройство для составления фотороботов, со временем начинает казаться знакомым любое лицо. А что? Почему ты спрашиваешь? В конце концов, это лицо, – он кивнул подбородком в сторону репродукции и деликатно выпустил дым в сторонку, – должно быть хорошо знакомо каждому культурному человеку.
– К черту культурных людей и фотороботы! – в несвойственной ему грубой манере воскликнул Марат Хаджибекович, схватил пододвинутую Дружининым рюмку и осушил ее одним глотком. – Вспомни, дорогой, прошу тебя! В феврале это было, а может, в самом начале марта. Женщина – постарше этой, конечно, но с почти таким же профилем – искала тебя в клинике и по ошибке заглянула ко мне в кабинет. Сам понимаешь, ошибиться я не могу, у меня память на лица профессиональная, как и у тебя. Поэтому вспомни, пожалуйста! Зачем она приходила, чего хотела?
– Тут и вспоминать нечего, – лениво, снизу вверх разглядывая его сквозь сигаретный дым, процедил доктор Дружинин. – Я все отлично помню, и ты, как я вижу, тоже не забыл. Я так и знал, что припомнишь, особенно когда запахнет жареным. А жареным уже попахивает, правда? Самое время для попытки перевести стрелки с себя на коллегу... Только ты опоздал, дружок.
– Что? – опешил Мансуров. – На что ты намекаешь? Что-то я не пойму...
– Я не намекаю, – возразил Дружинин, – я говорю прямо. А не понимаешь ты меня просто потому, что от природы туп, как еловое полено. Недаром вас чурбанами дразнят... Так вот, обрати внимание: я говорю прямо. Я – человек прямой и открытый, и для друга мне ничего не жалко. Поездку в Гаагу я тебе уступил, помнишь? Ну а теперь уступаю славу человека, который войдет в историю как организатор одного из крупнейших музейных ограблений в истории человечества.
– Что?!
– К сожалению, – спокойно, словно его не перебивали, продолжал доктор Дружинин, – слава эта будет посмертной. Но тебе повезло: ты едва ли не единственный, кому было дано еще при жизни узнать о приближении посмертной славы.
– Ах ты подонок, – наконец-то все поняв, с трудом выговорил доктор Мансуров. Язык у него едва ворочался, он с трудом стоял на ногах, тяжело опираясь на стол. – Ты меня опозорил, а теперь хочешь убить!
– Можно сказать, уже убил, – все так же спокойно уточнил Дружинин. – На этот раз Моцарт опередил Сальери. Так-то вот, приятель.
– Ты – Моцарт?!
Язык все хуже слушался Марата Хаджибековича, перед глазами, собираясь в густую сетку, плавали какие-то тонкие, как паутина, черные линии, дневной свет сделался серым и с каждым мгновением убывал, хотя до заката было еще очень далеко. Боковым зрением он уже ничего не видел, периферия безвозвратно утонула в сгущающемся мраке, да и разобрать выражение лица Дружинина становилось все труднее – это лицо теперь представлялось Марату Хаджибековичу просто бледным расплывчатым пятном со слепыми провалами глазниц. Оно словно плавало в узком колодце тьмы, постепенно погружаясь на дно, – а может быть, это не оно, а сам Марат Хаджибекович медленно погружался, тонул в непроглядной черноте, откуда нет возврата. Будучи врачом, он отлично понимал, что с ним происходит, но жаждущее жизни тело все еще отказывалось в это верить. Страха не было, была только жгучая обида, ненависть и желание если не ударить, то хотя бы сказать напоследок что-то такое, чего этот негодяй не забудет до конца своих дней, – что-то, что будет неизменно всплывать из глубин памяти с наступлением сумерек и до рассвета не давать уснуть, терзая его черную гнилую душонку.
Однако доктор Мансуров так и не успел сформулировать свое предсмертное проклятие – на это у него просто не осталось времени.
– Ты... Ты... – едва ворочая непослушным языком, сумел выговорить он, а потом стены тьмы вокруг него завертелись стремительным водоворотом, сужаясь воронкой, дневной свет окончательно померк; упиравшаяся в край столешницы рука подломилась, глаза закрылись, доктор Мансуров тяжело опустился на стул, а оттуда медленно, будто нехотя, завалился на бок, с глухим шумом обрушившись на пол.