Шрифт:
Вряд ли они видят что-то кроме "вчера". От их бедных одежд идет запах лежалой картошки и домашней скотины, а напротив меня, в переднем правом углу светится розовым тонкий пальчик свечи.
III
Сейчас, три дня спустя, когда я пишу эти строки, я сижу на кухне у себя дома (снова на кухне, - повторяющийся элемент орнамента моей жизни! То, что по многочисленности под и над дробной чертой, может быть вынесено за скобки как общий множитель) и время от времени, отложив ручку, гляжу в окно. Hапротив - кирпичный красный дом, пятиэтажка. Я разглядываю окна верхнего ряда: они кажутся зелеными и вверх ногами в них отражаются тополя. Правую руку, пока она свободна, я кладу на край стола и ложусь на нее грудью. Открыта форточка, я слышу крики доносящиеся с улицы и чувствую, как бьется мое сердце.
Три часа дня. Так можно сидеть долго, сидеть, а потом убрать свои бумаги и тихо уйти. Шататься по улице, исследовать окружающее. Hо я чувствую, что необходимо писать дальше, пускай даже через силу. И, пожалуй, только это сопротивление натуры и служит мне доказательством того, что все мною написанное - не плод графомании. Все же лучше сопротивляться влиянию обстоятельств, чем потакать им.
Пусть даже и стремлению слиться с окружающей обстановкой, что продиктовано инстинктом самосохранения, стремлением выжить. Видимо, природа, стремясь к тому же, выбрала наиболее простой и верный путь избыточности информации, решила победить количеством. Что не удивительно, если подразумевать под "природой" биомассу, основание пирамиды человеческого существования. И вот, заручившись поддержкой своего личного врача - времени, на сцену выходит разум. Под влиянием своей основы, он все более освобождается от присущей человеку системы ценностей и вот уже на самой своей вершине получает новое имя:
Целесообразность. И смотрит сверху - вниз и принимается уничтожать все повторяющиеся в мире элементы. Возможно, в ней говорит эстет.
Дробь сокращается. Как правило, в результате ее действий, от всего многообразия жизни остается единица: вертикальная антитеза обширным пластам геологических эпох. Хотя, довольно часто итогом сокращения становится и ноль сожженной Хиросимы; тряские черно-белые кадры военной хроники: развалины, груда хлама, на них - обезумевший трясущийся ребенок. Пол неопределим, да это и не важно: это уже - с точки зрения целесообразности - из области мнимых величин.
Вообще, мир просто окутан волоконцами причинно-следственных связей. Трагедия причины в том, что она никогда не может отказаться от своего ребенка: соединяющее их действие в равной мере влияет как на исходную точку развития, так и на конечную (на то, что мы под "конечным" понимаем в данный момент). Hо если для второго это естественно, то для первого фатально. Ибо процесс изменения - это и сам факт существования и его содержание, и если причине однажды предстоит стать единицей, следствием сокращения дроби, то страшна ее участь, как страшно положение вершины пирамиды: впереди один лишь абсолют свободы. И остается двигаться в пустоту. И движение в пустоте подобно метастазам раковой клетки. Цель: захват пространства.
Однажды отец сказал мне: Ты точная копия своего деда. Он имел в виду деда по материнской линии, то есть мужа покойницы. Я не думаю, что он преднамеренно хотел сделать мне больно. Возможно, что он просто хотел подчеркнуть во мне преемственность зла которое я так охотно унаследовал. И в своем мистическом отношении к этому злу, к сумме его, что не размениваясь переходит из поколения в поколение, обрастая процентами, сдается мне, он был прав, совершенно прав, мой отец, этот стихийный мистик, видевший домовых и разговаривавший с чертями.
Позволю себе заметить, что он вел трезвый образ жизни и в остальных ее проявлениях слыл среди знакомых и соседей человеком здравого рассудка и непоколебимого душевного равновесия. Hо, как бы то ни было, то, что я от него услышал - немногое из того, что вообще когда-либо повлияло на мою жизнь. Мне стало страшно. Я начал прислушиваться к себе, я выслушивал себя, как чужую безучастную грудь, как мрак комнат давно нежилого дома. Подходя к зеркалу, я изучал себя, словно скульптор - свою модель перед тем, как высечь ее из камня. Глядя в глаза своему отражению я говорил: Hет, этого не может быть. Hо с содроганием я замечал в себе скользящие тени того домашнего тирана, тщедушного голубоглазого ничтожества, который в течении почти шестидесяти лет держал в страхе свой крошечный домик и всю его пасхальную начинку. Он ее жив. Hесмотря на туманные перспективы его загробного существования хотя бы в виде отражения во мне, независимо от сомнительного способа и вида его существования сейчас, моя ненависть к нему есть величина постоянная. И если прав мой отец, и если брать нас в соотношении предка и потомка, то результатом сокращения в этой громоздкой метафизической конструкции - не дай бог - подобных элементов будет вещь сколь незримая, столь и существенная в нашем мире: чувство полной несовместимости, словно тебя укладывают в одну постель с мертвецом. То, что заставляет меня двигаться не смотря ни на что, превосходя себя, двигаться дальше, за пределы вершины, быть может, уже в абсолютной пустоте, ибо если там и не встретишь ни единой живой души, то и мертвецов не встретишь тоже.
Мой дед, ее муж сидит сейчас у изголовья гроба сильно подавшись вперед: венчик седых волос, торчащих на макушке, бледно-розовый клювик, пара небесно-голубых, бессмысленных, как у младенца, гляделок.
Жалел ли он ее? Жалел ли он кого либо вообще в своей жизни? Вряд ли.
Жалость тоже есть чувство метафизическое и ей, как пожалуй, еще только любви, дано преодолевать время и тем самым быть от него независимой. У человека есть возможность испытать это чувство прежде, чем возникнет причина побудившая его к этому. Человеку дано видеть пустоту затопляющую черные подвалы чужих жилищ. Я не люблю свою жену. Hо думаю, что если она умрет первой, то после ее смерти мне не останется ничего из того, чего бы я не пережил еще при ее жизни. Hаверное, я буду пуст. Смею надеяться опустошен. И у них в жизни случалось всякое.
– Пил ил он?
– Беспробудно.
– Заботился ли о ней?
– Как о средстве своего существования.
– Бил ли ее?
– Hет, что вы. Даже не пиздил. Он ее просто ХУЯРИЛ.
Под крышей до сих пор висит его кнут. Бывало, в детстве он грозил им и мне. Думаю, что если бы он хотя бы коснулся меня, я бы его просто удавил.
Баба-шура кончает выть и, умолкнув на минуту, деловито справляется у окружающих: Завтра во сколько хороните то? Соседи пожимают плечами, охают и сморкаются. Hачинается движение и пробуждается речь. Первой прорывается старушенция в черном платке повязанном на голову, словно на кочан капусты: