Шрифт:
Больше всего меня поразили глаза. Две огромные выпуклые полусферы, словно выдавленные из глазниц огромным внутричерепным давлением. Окажись они фасеточными, я бы нисколько не удивился – настолько напоминали глаза насекомого. К тому же, светились. Не сильно, но тем не менее – тлели изнутри неярким матовым светом, который заглушал даже мерцание звезд. Так светится гнилушка в ночном лесу. Или, говоря более романтически, их следовало бы сравнить с фосфором, когда он начинает терять свою таинственную силу.
Остальные детали лица на фоне огромных глазищ выглядели настолько незначительно, что с трудом удавалось сосредоточить на них внимание. Маленький и почему-то совсем безгубый рот; скошенный до безобразного подбородок; нос, практически совсем отсутствующий – только небольшой бугорок возвышался над двумя крохотными отверстиями-ноздрями. Вот и все описание его лица.
Волосяной покров тоже отсутствовал. И кожа на голове была сморщена, как ладони у прачки в конце рабочего дня.
Но он не был уродом, нет. Такой мысли у меня даже не возникало, пока я разглядывал его. Он был, по-своему, совершенно нормален. Он был просто другой.
Перехватив у Доктора эстафету, большеговоловый столкнул мое тело со стены и принялся стравливать веревку, опуская ее все ниже и ниже. В первый момент я даже испугался – того, что окажусь слишком тяжелым для него, он не выдержит и я грохнусь на мостовую. О высоте полета представления не было, зато было подозрение, что приятных ощущений он мне не доставит. Даже мертвому.
Однако большеголовый оказался сильным созданием – веревка опускалась медленно, совсем без рывков. Но, когда на моей голени сомкнулись чьи-то – очевидно, Доктора – пальцы, я все-таки испытал облегчение. Потом вторая рука скользнула у меня за пазухой, обвилась вокруг спины, и голос (уже точно Доктора) сказал:
– Все в порядке, Копер. Я держу его.
– Тогда я спускаюсь, – донеслось сверху.
– Да.
Блеснув в свете звезд, мне на грудь сверху змеисто упала веревка, при этом опутав петлями и Доктора, который тихо и устало выругался. Затем, еще раз продемонстрировав свою потрясающую ловкость, по стене быстро спустился Копер. Оказавшись рядом с нами, он отряхнул руки и спросил:
– Пойдем?
– Да, – сказал Доктор, отчаянно пытаясь освободиться от веревки. – Только сначала, будь добр, сними с меня эту дрянь.
Большеголовый молча кивнул и выполнил его просьбу. Доктор, освобожденный от ненужных пут, протянул ему мое тело и проворчал:
– Возьми его.
– Конечно, – малыш Копер снова удивил меня своей силой. Легко приняв негнущееся туловище, зажал под мышкой. Доктор, глядя на него, слегка кивнул каким-то своим, одному ему известным мыслям, развернулся и, широко шагая, направился куда-то в ночь. Большеголовый, довольно бубня, последовал за ним.
Так мы и шли. Вернее, меня несли – бубнящий Копер, замыкающий мини-процессию. А впереди – Доктор, который тоже ворчал себе под нос. Но его ворчание сильно отличалось от довольного лепета большеголового. Доктор был явно сердит.
– Три с половиной тысячи лет! – глухо доносилось до меня. – Ровно три с половиной тысячи лет я должен бегать за этими кретинами, выкрадывать их трупы и возвращать им жизнь. А ради чего? Сказали – надо, и я бегаю по всей Земле, как полоумный, стараясь не выпускать из виду всех четверых!..
Палящее солнце сожгло силы и разум за каких-то два часа. Боль в связанных высоко над головой и натянувшихся под тяжестью тела жилах уже не была такой невыносимой. В определенной степени она была даже приятной – давала понять, что организм еще жив и терпит. Но все равно раб умирал.
Раб был я, и умирал тоже я. За то, что молоденькая дочь моего господина, авгура Гнея Флавия Корвина, знатока гаданий по птичьим потрохам, звездам и прочим приметам, решила, что влюбилась в меня. А может, и в самом деле влюбилась. Это было уже неважно. Плохо было то, что я поддался очарованию ее молодости и стал жить с ней, как с женщиной. Еще хуже, что я позволил себе увлечься и потерял осторожность. И был схвачен на месте преступления. А потом, как наглядный пример для всех рабов, подвешен на столбе, за связанные в запястьях руки. Прямо под палящим солнцем, на Аппиевой дороге – там, где наезженная колея сворачивала к вилле знатного авгура, моего недавнего господина.
Поначалу страшно досаждали мухи и слепни, облепившие тело сплошной массой. От их укусов было нестерпимо больно, и я дергался на столбе, добавляя к этой боли боль в рвущихся суставах рук. Но потом тело вспухло, и на укусы стало плевать. Треснула, выламываясь в плече, кость, и я сошел с ума. Плевать стало на все совершенно.
И вот теперь я висел без сознания – сознавая, однако, что происходит. Я понимал, что умираю, подвешенный на столбе – в назидание всем тем, кто, может быть, лелеет в голове мысли, сгубившие меня. Рабы при виде подвешенного внимали предупреждению и торопились перейти на другую сторону дороги, чтобы, не глядя по сторонам, побыстрее убраться прочь. Великий и мрачный Рим умел заставить бояться себя и свих граждан. А моя маленькая любовница даже не пришла бросить прощальный взгляд на того, кого совсем недавно с таким пылом обнимала.