Шрифт:
— Индюк!
— Стой! — это Мирослав приказал Прасковье, когда та шагнула к двери. — Видишь же, тяготится горемычный нашим обществом. Урок мне будет — всякую шваль иностранную в дом не пускать. Не зря не понравился он Машеньке, неспроста… У нее наметан глаз на шушеру всякую… Умеет от благородной публики отличать.
— Последить за ним, княже?
Русалка Прасковья свысока взглянула на князя Кровавого, и Мирослав покачал головой.
— Для слежки у нас друг твой любезный имеется… И рожи мне тут не корчи, пигалица! Тебе лет-то по пальцам пересчитать, вот и веришь, что у Федьки в зазнобах долго задержишься… Ступай в свой омут и носа не кажи… Не зли меня — пожалеешь…
Прасковья не изменилась в лице, но в пояс все же поклонилась и шагнула за порог аккурат под крик петуха.
— Не гони нас, Мирославушка, — прижалась к нему певунья и, поймав руку, к губам поднесла.
Только князь сразу высвободился и легонько подтолкнул ластящуюся к нему русалку к двери:
— Ступай, ступай, Дуняша… Не для себя звал. Не до ласк мне нынче… Сердце болит…
— А я успокою сердечко твое, — упала она перед ним на колени и принялась неистово целовать руки.
Мирослав снова высвободился, выдрал из русалочьих волос гребень и швырнул в приоткрытую дверь, в которую в тот самый момент заглянула Аксинья — гребень прямо у нее над головой просвистел. Сообразив неладное, девочка пригнулась к полу, и Дуняша перепрыгнула через нее, точно через пень корявый в лесу. Выскользнули следом и остальные русалки.
Оставшись наконец один, Мирослав тяжело опустился на скамью и потер грудь в районе сердца. Затем протянул руку и взял со стола полную кружку кваса, заботливо оставленную кем-то из русалок.
— К матери сходить, что ли? — спросил он сам себя, испив кваса, поднялся на ноги и снова сел. — Да что ж такое… Ноги не идут…
Он откинул голову и закрыл глаза, потом взял и во весь рост растянулся на лавке, даже руку под голову заложил.
— Да какая ж она мне мать… Ведьма! Ведьма, — повторил смачно, растягивая каждый звук, а потом выплюнул: — Финка!
Не первый раз говорил такое. Давно дело было, давно… Сейчас с лавки не вскочить, а тогда легко еще было…
Вскочил, словно уходить собрался. Да разве уйдешь от Туули, пока та сама не отпустит.
— Так и ты не русский будешь, сынок. Про отца забыл? Да что им от рабыни рождён? И как от расправы вас с матерью спасла, укрыв в своей землянке, тоже позабыл?
Помнил, никогда не забывал, да только всё добро, что финкой сделано было, всё в миг единый перечеркнулось, когда отказалась она принять корзинку со спящей живой девочкой. Сел Мирослав обратно на лавку, нож из-за пояса достал и в стол воткнул меж собой и ведьмой.
— Совсем ссохлась, карга старая, — сказал уже и не злобно вовсе. — Мож помирать собралась? Так скажи. Чем могу, пособлю…
— Не торопи меня, родимый. Там меня, как и тебя, не ждут. Но что о здоровье справился, сердце греет.
— Ну вот и славно! Хоронить тебя и мне не с руки. Куда хаживать стану? Одни мы с тобой. Что мне, что тебе приткнуться некуда…
— Уж дом городской тесен стал… — начала Туули ворчливо, но по-доброму.
— Не береди душу, — в голосе Мирослава доброты больше не слышалось.
— Говорила тебе, не женись на Машке своей, не женись… Одна жена свыше дана, вторая ножом в сердце войдет. Так не послушался…
— Что так постыло было, что этак. Какой палец не укуси, все одно — больно… Не гони… Одно младенца спасла, не дала мне варяжский меч узнать, а другого на клык насаживаешь? Нехорошо…
Финка тоже серьёзной стала, на нож глядит — хорошо засел, самой костлявыми руками не вытащить, не прогнать сынка приблудного.
— Ты с матерью был.
— Да, в матери ты уже не годишься, но бабка ты хоть куда…
— Ничего для него делать не стану…