Шрифт:
В местном баре на стойке в удивительно сплетённой клетке хозяйничала небольшая птица. Словоохотливый бармен из Кишинева уклончиво посетовал, что владелец птицы и заведения не он, при том, что задумывается о заманчивом – «Чай, не дурак какой!» – да вот незадача: не знает человек – с какой стороны к мечте подступиться. Хозяин – «Вот кто урод!» – вроде бы есть, а вроде и нет его. «Такие дела…» Притащил однажды клетку с птицей, сказал, что из дому, и пожаловался, что птица его сильно пугает. Не ест, мол, клюв от еды нарочито воротит, сидит себе и непрестанно, хорошо хоть ненавязчиво, тихо, пощёлкивает клювом. Словно секунды жизни отмеряет. Хозяин разносолами хитрыми кормить ее взялся – все безуспешно, не ест. Поить – результат тот же, не пьёт. Попытался словами умаслить – бессмысленно: слушать слушает, тварь пернатая, а выводов никаких не делает. Потом птица умокла. Устала? Однообразие утомило? Может, надоело попросту клювом щелкать. С хозяином же, вопреки нажитым страхам, ничего не случилось. Ну, почти ничего. Ничего особенного. Остался мужик жить, как и раньше. Но утратил ту часть памяти, где объяснялось – зачем.
– С другой стороны, бар… – закруглил рассказ молдаванин. – Бар – не то место, где надо о смыслах думать. И память не сильно нужна, без нее всегда кто-нибудь найдётся, расскажет… Вот и непонятно тогда, чего такого в хозяине переменилось. А ведь как пить дать другим мужик стал.
Я одобрил направление мысли бармена и выпил сначала за общность целей недружных народов, потом за птицу. Третьей рюмке полагалось приманить удачу.
И тут вдруг почудилось мне, что слышу странные такие щелчки. Сперва едва различимые, потом чуть громче. Раз, два, три четыре, пять… Вдруг они прекратились. Ни с того ни с сего. Как и начались.
«Э, нет…» – мысленно отгородился я от сомнительных перспектив, расплатился по-быстрому и покинул «мутное» место. Недопитую бутыль без речей, обыденно вручил присоседившемуся интеллигентного вида старичку. Тот, оценив добычу скорей по объёму, чем по достоинству, пробормотал:
– Можете мною располагать сколь угодно долго. Молю.
Удивительное прекраснодушие. Уже в дверях до меня донеслось:
– Кстати, молодой человек, с этой птичкой я отлично знаком. Было дело, когда-то она у меня начинала. Вы уж поаккуратнее, будьте любезны. Искренне вас предостерегаю. Особенно если… за удачу тост поднимали? Вот-вот.
Обещанную телу встречу со стейком вновь пришлось отложить. Само виновато: ныло и настойчиво требовало обжигающе горячего душа. Сопротивляться не было сил. В ванной я обидно и совершенно не к месту заскользил, в итоге сверзился в чугунное ложе так неудачно, что подвернул ногу в лодыжке и сломал ключицу.
«Дрянь!» – запоздало вспомнил о птице и стариковсикх увещеваниях. С какого-то непонятого посыла – я не просто не орнитолог, совсем не по пернатым, разве что куру гриль могу растерзать время от времени, – почти бессознательно я отнёс птицу к семейству «кукушачьих». Подумал невпопад: «Накаркала, подлая, нащёлкала своим клювом…»
Не исключаю, что формально семейство «кукушачьих» наукой не предусмотрено. У нее, у науки, вообще недосмотры кругом. Однако кукушек, по моему личному опыту, в отечественных лесах пруд пруди. Рождаются же они как-то, кукуют опять же одинаково… Словом, признаки семейственности налицо. К посторонним семьям, опять же, с неприязнью относятся, птенцов из гнёзд выпихивают. Дополнительный аргумент!
Тут я и подумал: «Убить кукушку – скольких птенцов спасу?! И не накукует больше никому ничего, что тоже неплохо. Хотя какое нам дело до кукований в чужой адрес…» Вот только вера потребна. Вера в то, что дело благое. У меня сосед был в студенческом общежитии, я там какое-то время на нелегальном положении пробавлялся, поссорился со всеми домашними. Сосед верил, что если съесть перед экзаменом минимум пять цветков сирени с «пятилистником», то экзамен сдастся сам собой. И зачёт зачтётся. Он потреблял созвездия «пятилистников» с упорством профессионального «сиренепоедателя». Его несло, как с пургена. С учёбой случился настоящий каюк. Но ничто… ничто не могло смутить человека! Он целеустремлённо продолжал обгладывать сиреневые кусты. Потому что верил по-настоящему. И ведь помогло: сирень отцвела, промывание желудка выявило язву, мираж армии разметало осенними ветрами, а объятия истосковавшегося по молодой, свежей крови вечернего отделения согревали податливо и нежно.
Сейчас с верой совсем не просто, сплошь недоверие. С изрядной натяжкой в нем можно узреть «полуверу». Не путать с не имеющим женского рода предметом одежды и одноименной ассистенткой фокусника, позволяющей себя распиливать. Прочность «полуверы» оценивать бесполезно, бессмысленно. Как крепость чужой крови: какой дурак даст пробовать, если вы не вампир, не зав. терминалом в вечную жизнь? Наверное, это один и тот же персонаж… Не возвышать же церковников?! Те сами себя подсаживают – выше некуда. Досточно раз вкусить по ящику «Слово «пластыря».
Моя собственная вера сродни чёткам: я отделяю частицы ее по горошине круг за кругом и боюсь, что однажды лопнет нить и ссыплется все кому-нибудь под ноги. Хорошо, если мне. Последний шарик, что ненароком в пальцах останется – наперед знаю, – сам выброшу: зачем мне тревоги из прошлого? Или спрячу подальше, чтобы слиться с толпой.
Я и в требовательные-то времена нужной силой веры не обладал. Когда говорят «просрали страну!», ощущаю неуместный спазм…
– Ты сечёшь, мужик? Спазм! А ведь не «просрались страной!» говорят. Я ее вообще не ел! Даже не надкусил! Вот так бывает. Поизносилась моя вера. В разы стала тоньше недоверия.
Недоеденный, обойдённый вниманием сыр зачах окончательно и в сырной своей обиде упорно отстранялся краями от такой же ущербной тарелки.
Я испытывал схожие чувства к случайному собеседнику.
Краевед сначала придирчиво засомневался: как это мне, будучи прикреплённым к одной доске – «Сноуборд этот – одна же доска?» – удалось причинным местом врезаться в столбик?
Я замялся в поисках подручных средств, что позволили бы мне пусть в общих чертах воспроизвести акробатический этюд. Очень хотелось убедить узкоглазого скептика, воспроизвести драматическую встречу организма с препятствием. Штрихом. Намёком. Не до боли. Но Краевед сам, без всяких понуканий, вспомнил про посадку самолёта по глиссаде, изобразил на однажды поруганной салфетке какие-то хитрые графики и согласно кивнул, смирился. Я потянулся со стула, полагая встречу состоявшейся и завершенной, но был остановлен недоуменным взглядом, приправленным искренней горечью собутыльника, выпившего за мой тост и лишённого права произнести свой в ответ.