Шрифт:
Слова теснились у него на устах, плохо сообразуясь с рождавшими их внутренними видениями. Необычная многоречивость человека от природы неразговорчивого свидетельствовала о том, что состояние его было близко к умоисступлению.
– Остановитесь! – холодно велел Мену-Сегре. – Приказываю вам слушать. Вы говорите так много затем лишь, чтобы обмануть самого себя, а заодно и меня. Однако же я знаю, что вы не из тех, кто тешится суесловием. Ваше неистовство проистекает, очевидно, от какого-то решения, намерения, может быть, поступка. Я желаю знать – какого.
Удар пришелся так метко, что Дониссан растерянно посмотрел на наставника своего. Между тем мудрый и могучий духом старец продолжал:
– Как случилось, что в своей жизни вы познали чувства, по меньшей мере смутные и пагубные?
Молодой священник безмолвствовал.
– Ну что же, я сам объясню, что произошло, – продолжал Мену-Сегре. – Вы начали с непомерно усердного умерщвления плоти, затем с не меньшим пылом предались службе. Последствия таких крайностей радовали ваше сердце, ибо вы надеялись обрести таким образом душевный покой. Однако вы не обрели его. Но Господь никогда не отказывает в нем изнемогающему слуге своему. Следовательно, вы умышленно отвергли его.
– Я не отвергал его, – с трудом проговорил Дониссан. – Просто от природы я более склонен к печали, нежели к радости.
Он смолк ненадолго, видимо размышляя, как бы сгладить резкость слов, выразиться помягче, но вдруг решился и вскричал глухим от чрезвычайного волнения голосом – казалось, вспыхнуло угрюмое пламя:
– Ах, лучше отчаяние и все муки его, чем трусливое потворство деяниям Сатаны!
К его несказанному удивлению, ибо это пожелание исторглось из груди его воплем, от которого он сам похолодел, настоятель взял его руки в свои и мягко сказал:
– Довольно. Я без труда читаю в сердце вашем и не ошибся. Вы не только не искали утешения, но умышленно обращали ум свой лишь к тому, что питает отчаяние. Вы обрекли себя отчаянию.
– Не отчаянию, но страху, – возразил Дониссан.
– Отчаянию, – так же мягко повторил Мену-Сегре, – которое, выразившись первоначально в ярой ненависти к греху, неминуемо заставило бы вас презирать и ненавидеть грешника.
При сих словах глаза Дониссана наполнились слезами, он вырвал руки из ладоней настоятеля и хрипло возопил (взгляд его был жалок и дик):
– Ненавидеть грешника! Грешника!
Неистовство и смятение чувств были в нем таковы, что слова замерли на его устах, и прошло довольно долгое время, прежде чем он мог выговорить, закрыв глаза и словно созерцая нечто тайное в себе:
– Мне досталось сокровище гораздо более драгоценное, нежели жизнь…
Он умолк, и тогда вновь зазвучал голос старца, твердый, ясный, неотвратимый:
– Я всегда подозревал, что в вашей внутренней жизни есть тайна, которую ваше неведение и щепетильность оберегают лучше всякого лукавства. Но вы были неосторожны. Я не удивился бы, если бы узнал, что вы принесли некий опасный обет…
– Я не мог бы принять никакого обета без дозволения своего духовника, пролепетал несчастный викарий.
– Ну, если не обет, то нечто на него похожее, – возразил Мену-Сегре.
С трудом приподнявшись от подушек и положивши руки на колена, он проговорил, не повышая голоса:
– Повелеваю вам, дитя мое.
К великому удивлению старца, Дониссан долго не решался, устремив на него напряженный взгляд. Наконец он вымолвил с мучительной дрожью в голосе:
– Я не солгал, уверяю вас… Не давал никакого обета, никакого зарока… просто пожелание… наверное… может быть, опрометчивое… во всяком случае, по законам человеческой осторожности!
– Оно отравляет ваше сердце, – заметил Мену-Сегре.
Тогда викарий решился и проговорил, тряхнув головой:
– Но вот что, быть может, заслуживает вашего осуждения… Власть греха над толиким множеством душ христианских… часто воспаляла во мне гнев на врага… Ради спасения их я решил отречься от всего, что имею или когда-либо буду иметь… прежде всего от жизни моей – о, такая малость! – от сладостной благости Духа Святаго…
Мгновение он колебался, потом тихо закончил:
– От самого спасения души моея, коли Господь того пожелает!
Слова признания падали среди мертвой тишины. Казалось, они сами рождали ее и в нее же канули.
Но вот старец заговорил вновь с обычной простотой своей:
– Прежде чем нам продолжить разговор, откажитесь навсегда от сего помысла и молите Господа нашего о прощении. Кроме того, я запрещаю вам говорить о сем с кем бы то ни было.
Видя, что викарий открыл уже рот, чтобы возразить, сей несравненный знаток души человеческой продолжал, храня осторожность и поразительное здравомыслие: