Шрифт:
– Говорите, доктор, говорите сразу всё как есть. Не томите. Молю.
И всё. Он говорит, как я прошу. Страшные слова сказаны. Вот так они их говорят – коротко, ясно, чётко. Никаких сюсюканий. Теперь всё в моей жизни станет иным, всё будет иначе. Вопрос – как надолго?
«Или – как набыстро?»
«Или как набыстро».
«И эпитафия: “Не очень смешно вышло. Скорее дураковато…”»
«Забавно».
«Дарю».
«Спасибо, мама».
Первое, что я ощущаю, выслушав грозный диагноз? Болезненное обострение слуха. Такого не ожидал. Я об обострении. А к чему-то был готов? Ну не знаю… К тому, что вспотею, что пульс вприпрыжку…
Какая-то неугомонная бестия бьётся в оконное стекло. Изнутри стремится наружу. Наверное, она полагает наивно, что снаружи, при минусе, ей станет лучше. И горячится. А там раз – и остынет. Еще звуки. Утяжеленные подклеенными газетами и давным-давно пересохшим клеем от стен отстают обои. Они потрескивают, как мошки в фонарях-ловушках. В геноциде мелкого летучего мира такие фонари настоящее торжество человеческой мысли. Человека – карателя. А что, если фамилия изобретателя – Мухин? И все его творчество лишь завуалированная склонность к суициду? Я вижу, как он, раздевшийся догола, отчаявшийся вспомнить, какая нога толчковая? – бросается на манящую ярко-голубым стену в надежде, что сейчас и его… Но это экран в караоке, а раздавшийся треск – нестройные аплодисменты. Нестройные и жиденькие. Такого в баре еще не видели, вот и растерялись. Вот теперь – настоящий «аплаус», взрослый. Пришли в себя, оценили. По достоинству оценили. Достоинство распаленного Мухина в самом деле заслуживает любых похвал. Ха-ха…
Да пошел ты, Мухин-не-мухин! Не до тебя сейчас! Тебе еще порушенную технику заведению возмещать, бармену платить за пережитый приступ неполноценности, полиции за все остальное всем что осталось… Тут обои, черт бы их побрал, трещат как оглашенные! Словно щепу в ушах ломают. Главное, чтобы не костер затевался.
Всё же обои в больнице – роскошь. Я бы отнес ее к непозволительной. Даже в кабинете заведующего отделением. Кого вдруг такая блажь посетила? Скорее всего, директор обойной фабрики лечился, вот и облагодетельствовал. Жив ли? Или отвалился, как его дары, от мира живых с тихим потрескиванием домочадцам про то, где что лежит, кому позвонить и кого не звать на поминки? Настоящий мужчина завсегда найдет способ жене наперед подгадить. Наверняка, в отказники попал самый обаятельный сослуживец. Возможно, разведенный или вдовец. Если, конечно, вступающая во вдовство мадам собой недурна. А если нет в ней привлекательности, то в доме откажут толстому весельчаку. Чтобы не балагурил, не тот повод. Кстати, правильно: так людям труднее скрывать радость от того, что свалил, наконец, этот жадный зануда. Ну надо же, его тут спасли, а он такую дешевку на стены!
Однажды обои опадут окончательно, как груди кормилицы, и выкрасит нетрезвый маляр здешнее обиталище докторов жирной, масляной, непременно плохо сохнущей жижей. Неважно, какого цвета. Вру, цвет важен. Цвет будет голубым. Потому что салатный – для пищеблоков, зеленый колер – для нужников, а охра… Охра – это по большому блату. Другими красками настоящие, завзятые маляры не работают. От белой их еще больше пьянит. Красная? С ней ничего мешать никак нельзя – вырвет. Хоть какого начальника по краскам заполучит лечебное заведение, все одно – выбирать придется из салатного, зеленого, голубого и, если повезет, охры.
Все же странно, это в старые времена с краской были проблемы, как и со всем прочим, бесконечен список былых дефицитов. Нынче, я уверен, в этой больнице пяток палат оккупирована публикой, для кого ремонт в отдельно взятом кабинете – сущий пустяк, безделица. За мифический шанс что хочешь устроят, да хоть англицкий клуб. А стены – вот они. Трещат. Но однажды… Однажды выкрасят тут все в голубое и я непременно прислонюсь к сырой, непросохшей стене. Спиной. Перед этим дюжину раз пробубню под нос с лету заученное предупреждение, наклеенное на дверь: «Осторожно, стены окрашены!». Потом отчего-то подумаю, что все давно высохло, просто забыли бумажку снять, потому что везде бардак. И запах краски меня не смутит, запах краски годами выветривается. Я однажды гаишникам то же самое про армянский коньяк говорил, но они не поверили. А я верю. И прислонюсь. Карма такая. Голубое пятно на джинсовой ткани худо-бедно можно перетерпеть – приветствую тебя, мотив цветовых предпочтений! – а салатного, тем более зеленого, у меня ничего нет. Разве что представления о мироздании. В смысле, не созревшие. Вот только что упало не вызревшее… из мозга. Из мозга на ум… А он занят. Чем? Тем, что вроде бы и есть я, а уже почти что и нет. Так доктор сказал. Прямо. Без обиняков. Как я просил. Выходит, что кому-то другому предстоит вывозиться в голубой масляной. Нет, не бывать этому!
Вот дрянь, обои… Держаться, я сказал!
Не думаю, что произнес хотя бы одно слово вслух, даже непреднамеренно, однако услышал в ответ:
«Поразительная глупость. Вот балда-то!»
Кто мог такое обо мне сказать? А то я не знаю. Хотя, в принципе, кто угодно мог, вокруг много умников. Обижаться смешно, глупо даже. Зачем подчеркивать нелепой обидой верность нелестной оценки? Следует по-сыновьи покорно принять пилюлю и согласиться: балда, балда и есть. Столько времени тянуть с походом в больницу! При том, что сердце-вещун ни на день не умолкало, хотя могло бы на денек и умолкнуть… Вот потеха… А я трусил, как последнее трусл'o. От страха, между прочим, мы все и мрем. А думаем, что от удали и бесшабашности. С другой стороны, про удаль и бесшабашность думать приятнее. «Балда, об удали…» Про бесшабашность у меня так не выходит, потому что большое слово. Большое, длинное, шире удали. Зато трусостью себя устыдил. По-моему, все очень натурально, что и следует отразить на лице – настоящие переживания: желваки, в глазах потерянность… И весь я потерянный, собой за неоправданную робость избичеванный… «А про “сердце-вещун” смешно вышло».
«Не надоело?»
«Нет пока. И вообще, мы же договаривались».
«Ну-ну, дерзай. На себя пеняй, если что».
«Если что?»
«Звонок другу? Помощь зала? Отказано».
«Значит, ничего страшного не предвидится».
«Поражаюсь твоему легкомыслию».
«Нет, чтобы оценить аналитический склад ума».
«Нет».
Доктор неторопливо выводит в моей характерно растрепанной и расхристанной «Истории болезни» скрипучие каракули. В моей – свои… В моей – свои…
«Сынок, тебя переклинило?»
«Ну, послушай…»
«Ладно, веселись, если это тебя веселит. Меня, например, расстраивает. И даже пугает. Твой выбор пугает».
«Мы же договорились».
«Ничего подобного. Мы не договаривались. Ты попросил».