Шрифт:
Савичев хотел сказать Петриченко, что ему не надо уходить от него, что каждый должен делать свое дело на своем месте, но землисто-зеленое лицо Петриченко говорило ему больше, чем могли бы значить любые слова, и Савичев, не читая рапорта, написал в углу листа наискось: «Не возражаю. Савичев».
— Спасибо, Алексей Петрович, — протянул руку за рапортом Петриченко.
Савичев придержал рапорт рукой.
— Вам придется потерпеть, пока мне дадут другого адъютанта… Это, наверное, не в один день устроится?
— Мне бы только перспективу иметь, товарищ генерал, я согласен потерпеть.
— Хорошо, Петриченко. Спасибо за службу. Идите.
Петриченко вышел. Савичев положил перед собою руки вверх ладонями на стол и долго сидел неподвижно, словно разглядывая их, эти чужие, совсем ненужные ему руки… Он закрыл лицо ладонями.
— Катя! — сквозь руки проговорил Савичев. — Ты слышишь меня, Катя? Как же я скажу тебе? А этой девочке… Тоне? Ей тоже надо будет сказать! Но как? Научи меня, Катя!
Из записок Павла Берестовского
Кажется, только Дубковский остался в избе.
Я вышел первым и, не зная, куда себя деть, лег на моей куче сена за сарайчиком.
Не поднимая усталой, тяжелой головы, я вскоре увидел, как через наш двор прошла Варвара Княжич с Аниськой. Варвара обнимала маленькую Аниську за плечи большой рукой и что-то тихо говорила. Аниська так же тихо отвечала ей… Голоса были спокойные, будто ничего не случилось.
Спустя немного времени с улицы появился Миня. Он вошел во двор, оглядываясь, словно боялся, что кто-то за ним гонится, походил беспокойно между избой и колодцем, сел на завалинке и закурил папиросу. Спичка осветила его красивое лицо, как в фонаре загоревшись в сложенных лодочкой ладонях.
Дмитрий Пасеков вышел во двор в исподней рубахе, белым пятном проплыл к колодцу, загремел ведром, подымая воду, и долго пил, обливая себе шею и грудь. Миня тихо окликнул его. Они недолго посидели на завалинке вдвоем, потом Пасеков сбегал к Александровне и сразу же вернулся, прижимая к белой рубахе что-то большое и темное. Миня поднялся ему навстречу, брякнула щеколда — они молча нырнули в темные сени Людиной избы.
То, что мой друг Дмитрий Пасеков в ту ночь искал общества фотолейтенанта Мини, меня ничуть не удивило. С некоторого времени я заметил, что между ними, несмотря на всю разницу, есть много общего. В чем оно заключалось, это общее, я понял не сразу. Может быть, только теперь, когда я знаю уже все, мне легко объяснить это себе, а тогда было только неотчетливое чувство, зыбкое и неуловимое, от которого я напрасно старался избавиться.
Миня существовал своим вегетативным существованием, не зная разницы между добром и злом, не ведая ни стыда, ни мук и укоров совести; каждую минуту своего существования он чувствовал себя добрым малым, которому очень везет в жизни: все плывет ему в руки, товарищей у него множество, женщины его любят, более того, летят к нему, как бабочки на огонь, и прощают ему то, чего не простили бы никому другому.
Дмитрий Пасеков не был ни таким молодым, ни таким красивым и счастливым, как Миня, но и в его существовании я заметил Минину вегетативность, с одним, правда, различием: Пасеков хорошо знал короткое расстояние между добром и злом, знал муки и укоры совести и почти постоянно чувствовал стыд, жгучий стыд, который и тщился замаскировать наигранной веселостью, отчаянным со всеми панибратством, притворной искренностью, за которой угадывался холодный эгоизм, — словом, всем тем, что так поразило меня в нем после продолжительной разлуки.
Нет, Пасеков не был счастливым, быть счастливым мешала ему совесть, а может быть, и то, что он боялся, как бы кто-нибудь не заметил ее в нем и не сказал: «Брось притворяться, дружище, ты мог бы быть и счастливее и лучше, если бы умел себя держать в руках и не только знал границу между добром и злом, но и мог не переходить ее».
Хотя меня и не удивляло, что Пасеков искал дружбы с Миней, все же я не мог в ту ночь, в ту бесконечно тяжелую для меня ночь после неудачного дня рождения Дубковского, не обижаться на него. Пасеков должен был уделить мне немного времени, я даже выпил бы с ним, если он не мог без этого обойтись, — но нет, я был ему не нужен, он просто избегал меня… Почему?
Я искал ответа в нашем общем прошлом, в тех днях и неделях, тяжелее которых не было в моей жизни и которые казались мне теперь легкими и счастливыми, потому что наполнены были солдатской дружбой, чувством суровым и более глубоким, чем это может показаться с первого взгляда. Не было в ней ни громких слов, ни показных поступков, все было буднично, просто и человечно… Прост и человечен был и Дмитрий Пасеков. Что же так изменило его?
В ту же ночь это мне открылось.
Два дня на глазах у немцев окруженцы строили переправу через болото.