Шрифт:
В Его слепящим сиянии дымно-бурой клубящейся стеной становятся сполохи Владык. Что там вьётся в ней, корчится под беспощадными лучами Существа-Солнца? Те давно бы вырвались к нам, ступили бы на землю, если бы не Солнцеголовое, протянувшее вперёд руки-протуберанцы, ладонями преграждающее путь. Если бы не мы, вызвавшие Его…
Лондонский «маг»! Крошечный, нелепый среди пустыни в своём сюртуке и полосатых пасхальных брюках Доули. Без шляпы. А что это в руке? Свёрнутый зонтик! Доули мечется перед фронтом вязкой, пузырящейся тьмы. Он — словно боец-поединщик, этакий карикатурный Челубей [102] , вперёд высланный воинством мрака… Скачет толстяк, выпадами зонта силясь задержать Свет, открыть дорогу своим покровителям…
102
Ч е л у б е й — татарский воин, вышедший на поединок с русским витязем Пересветом перед началом Куликовской битвы.
Да, да, конечно, это виртуал, фантомный спектакль, разыгрываемый Сферой по воле милейшей Виолы Вахтанговны и других координаторов Дела… но ведь сегодня слово и плоть едины, и мир призрачен, и призраки реальны, и никто не проведёт между ними разделительной черты! Всё очень, очень всерьёз. Я чувствую: непонятный мне самому, идущий из глубин души порыв принуждает меня молиться всё горячее и горячее… вернее, просить для Светоносного победы, как бы переливаться в Него всей своею волей, всем страстным желанием отстоять мир от этих проклятых Владык!
…Стиснув виски пальцами, опускаюсь на колени. Вот оно, вот! Накатило. Оборона прорвана?… Душно, будто в бетонном ящике, — психический и телесный гнёт достиг предела. Я читал, была в жестокие века такая казнь: замуровать человека живьём в бетонном кубе метр на метр. Темно, только искры вьются перед глазами… Что, если эти жуткие чудеса всё же разладят память Сферы, и она, позабыв наши атомные схемы, не сможет более воскресить погибших?! Нет, это другая казнь: на плечи навален блок от пирамиды Хуфу. Непомерная тяжесть ломает хребет, пригибает голову к груди… распластывает, раздавливает! Лоб втиснут в крупный песок с камешками, больно, больно!
…Голос наставницы чётко под черепом произносит фразу: «Силы Тьмы давно размазали бы нас по земле слоем в один атом, если бы за нами не стояли легионы Света…»
Открываю глаза. Пасмурное утро. Равнина без краёв, без единого кустика; пыльная позёмка. Низкие лиловые горы у горизонта, над ними просвет в тучах. Небо как небо… Отпускает. Отпустило. Снят со спины многотонный фараонов блок. Со стоном встаю, распрямляюсь…
Кругом поднимаются люди, отряхиваются, помогают друг другу, уж вовсе не глядя на языки и эпохи; какую-то античную гречанку ведёт, обнимая за плечи, Лада; рыцарь нежно приводит в чувство потерявшую сознание женщину из Камбоджи. Но я смотрю не на них. Ближе, чем я ожидал, всего метрах в тридцати от меня, сидя на земле и по-детски вытирая кулаками глаза, плачет Доули. Рядом валяется раскрытый, изорванный в клочья зонтик.
…В ту ночь в Австрии, в Иннфиртеле, где так и не выпал снег, в домике смотрителя заповедных лесов не находила себе места фрау Клара. Очень беспокоил её нервный, чрезмерно возбудимый Ади. За ночь мальчик вскидывался и кричал несколько раз, будя весь дом и даже заработав оплеуху от отца. А утром, едва проглотив завтрак (да и то под нажимом матери), Ади схватил альбом, привезённый герром Даниельсеном из Вены, взял рисовальные мелки и убежал со всем этим на своё заветное место над обрывом…
Когда фрау Гитлер пошла звать Ади к обеду, — изрядная часть альбома была изрисована, листы вынуты и разложены на поваленном стволе. Завидев мать, мальчик вскочил с пня и сделал такое движение, словно хотел закрыть собой рисунки и разом сгрести их в кучу. Но Клара уже сама собирала их, хлопотливо приговаривая… Озабоченная лишь тем, чтобы сын успел к столу и не разгневал «дядю Алоиза», она мельком взглянула на рисунки — а взглянув, не поняла совершенно ничего. Чёрным и красным набросанные решительно и грубо, маршируют войска, видимые как бы наискось снизу: чеканят шаг молодцы в ладной униформе с портупеями и ремнями, в касках горшком, насаженных по самый квадратный подбородок, а над ними вздымаются мрачно-торжественные дворцы со знамёнами на флагштоках, а ещё выше рядами плывут самолёты…
И это была лишь малая часть того, что в грохоте маршей, в скрещении сотен прожекторных лучей — видел во сне, отчего и вскидывался, юный Адольф Гитлер.
Но, поскольку на обед были поданы его любимая паровая рыба и апфельштрудель [103] , отец же, заранее хлебнув добрую порцию «Варштайнера», был на редкость весел и даже остроумен, — а главное, потому, что утром в неведомой дальней пустыне победило Существо Света, — Ади скоро позабыл свои кошмарно-соблазнительные сны и сделался беспечен. А рисунки углём, небрежно сложенные в папку, там и остались пылиться — навеки…
103
А п ф е л ь ш т р у д е л ь — яблочный пирог (нем.)
В тот день, дождливый и пасмурный, малолетний Томасильо, ученик монастырской школы на улице Ангустьяс, вопреки своей обычной старательности, задремал на уроке. Да так крепко, что не ответил на вопрос падре Ласаро и получил знатный подзатыльник. Вскинувшись, ещё с минуту смотрел тупо вокруг, на лица смеющихся товарищей, в окно — на мокрый двор, обнесённый стеною, на игольные башни церкви Санта-Мария-ла-Антигуа.
Прошлой ночью привиделось Томасильо, что он — только не теперешний, а взрослый, важный — восседает на балконе рядом с двумя богато одетыми людьми, бледным остробородым мужчиной в чёрном и дамой с узким властным лицом. Под балконом распахивалась площадь, побольше, чем Пласа Майор здесь, в родном Вальядолиде, и сплошь забитая народом. Середину площади отсекало каре солдат, а в самом центре на кучах хвороста стояли привязанные к столбам мужчины и женщины в дико размалёванных балахонах, в острых колпаках, — не менее дюжины трагических шутов. Вот судейский, закончив кричать текст из развёрнутого свитка, машет рукой, и люди тычут факелы в хворост… Но взрослому, седому Томасильо на балконе ничуть не страшно: наоборот, он скромно счастлив, душа полнится негой, — очищенные огнём, взойдут к Искупителю былые враги Христовы… Кто сказал, что он жесток — великий инквизитор Испании Томасо де Торквемада? Он полон любви деятельной; мукою временной он спасает души от огня вечного. И в этом согласны с Томасо сидящие рядом монархи, дон Фернандо и донья Изабель…
Бац! Пухлая лапа отца Ласаро снова встряхивает хлопком голову Томасильо, и мигом вылетают из неё отголоски ночного бреда, чтобы никогда не вернуться и не помешать жизни умного, волевого юноши из Вальядолида, будущего философа и энергичного участника Общего Дела.
…В то утро за восемьдесят вёрст от Тюмени, в селе Покровском, на затоптанный снег двора, на крутой сибирский мороз выскочил в одной рубашонке и опорках на босу ногу Гришка, малолетний сын мужика-пьяницы Ефима Новых. Собирался Гришка за амбар по малой нужде, да вдруг застыл, невидящими глазами глядя на лес в инее, подступавший к селу, на соседа, за изгородью по улице ехавшего куда-то в санях. Дивно было Гришке: сон — не сон блазнился ему сегодня, чертовня какая-то… вроде бы как он, уже большой, бородатый, в рубахе белой и добрых штанах, заправленных в смазные сапоги, идёт покоями красы несказанной, по узорному блестящему полу, неся на руках бледного мальчонку в матросском костюмчике. Идёт это он, Гришка, а мальчик доверчиво обнял его за шею; и кланяются в пояс встречные генералы, барыни в кружевах, и слуги в красных кафтанах растворяют высоченные резные двери. А позади спешит, шурша платьем, заламывая руки в перстнях, тревожная такая, тощая барыня, — чёрные дуги под глазами…