Шрифт:
— Итак, если я вас правильно понял, вы спасаетесь? — Орлов отодвинул пустую чашку на середину письменного стола, на котором, как танк, стояло массивное мраморное пресс-папье и две пустые башенки-чернильницы.
— Совершенно верно. Спасаюсь. От чумы фашизма.
— А спасают пусть другие?
— Это пока не входит в мои функции, драгоценнейший…
— Забыть нужно себя, товарищ артист. Напрочь. Задуть в себе все личное. И спасать родину от нашествия. Убивать, изводить…
— К такому — не причастен…
— Вы… вы тогда ничтожество! Только земля наша — истинна во веки веков… А все ваши таланты — дешевка!
— Не таланты, драгоценнейший, а профессия у меня иного рода.
— Для того чтобы человеком сделаться, нету таких курсов, институтов таких нету.
— Я стрелять не умею… К тому же мне пятьдесят один год. И тридцать из них я укрощал змей. Безобидных рептилий. А курсы я, драгоценнейший, пройду. В порядке самообразования. Не все сразу. Я укрощал…
— Укротите прежде всего себя! Не обязательно всем стрелять. Хотя сегодня все-таки лучше стрелять. Можно просто думать, дышать… в защиту отечества. И это теперь — сила. А, черт с вами, отдыхайте! Но чутко. Потому как в любое время на город вражеские десантники могут свалиться. И тогда вас самих незамедлительно укротят.
Орлов опустил взгляд на Туберозова. Обнажив золотые зубы искусственной челюсти, тот мирно спал, угнездившись в казенном дерматине дивана.
Бархударов собрал со стола посуду. В свою очередь пристально понаблюдал за спящим. И, обращаясь то ли к Орлову, то ли к самому себе, сказал:
— Одно ясно: с таким веселым носом диверсантов не бывает. Смех смехом, а наш это дяденька. Хоть и клоун.
— Послушайте, Бархударов, далеко ли до аэродрома?
— Три километра.
— А что лейтенант Воробьев? Небось мальчишка? Паникер? Растерялся, поди? Почему не отходит к Москве? Чего ждет?
— Воробьев молод. А насчет растерялся — не думаю. Ему приказ: аэродром не покидать до соприкосновения с противником. А так как соприкосновения пока еще не было, вот он и сидит, склад с боекомплектом охраняет. Самолеты все до единого еще вчера снялись и поближе к Москве перелетели. А Воробьеву приказ: до соприкосновения.
— Пойду к нему. Поднимать их надо. Не пожарники. На подступах к городу рассредоточить. Не для обороны… Хотя бы — для оповещения. Чтобы сонных не похватали нас. Значит, вы, Бархударов, остаетесь в райкоме. Ждете меня. Соблюдаете военный порядок. Налажу связь — позвоню. А мертвеца захоронить. Берите заступ и приступайте. Хоть с Туберозовым. Когда проснется. И вот что еще… Из работников типографии никого не осталось в городе? Узнайте. Ваша районная газета как называлась?
— «Заря коммунизма».
— Замечательно. Так что непременно стоит выпустить хотя бы один номер. И расклеить по городу. Где помещалась типография?
— А в монастыре. Один типчик там печатником… Этот наверняка остался. Слюсарев фамилия. Отец его до революции печатное дело имел. При Священном Синоде. Молитвенники тискал. И книжицы разные божественные… Потом листовки стряпал. Против Советской власти. А потом его чуть не расстреляли за это. Но пожалели. По старости… Сын в отца. И по печатному делу и по злому умыслу. В коллективе особняком держался. Работал за страх… На пропитание желудка. А не по совести. А теперь его непременно следует за жабры взять: смех смехом, а пусть поможет нам газетку напечатать.
— Вот и берите. А заартачится, будет иметь дело со мной. Так и передайте: генерал Орлов приказал! В тринадцать ноль-ноль набираем передовицу. Под мою диктовку. По-хорошему не захочет, заставлю силой: под дулом!
* * *
С неба продолжал осыпаться снежок. Черная воронка на площади еще долго после горячего взрыва плавила на своих рваных краях снег. Но вот земля остыла, и снег запорошил неприглядные комья.
Бархударов объяснил Орлову, как выйти на дорогу к аэродрому. От площади перед воротами монастыря Орлов взял вправо мощеной шоссейкой. И тут он услыхал отчаянную трель милицейского свистка. Вот те раз… Или дети забавляются, или… Но послышались взволнованные голоса и речь скорее нечленораздельная, состоящая из одних междометий: «И-их! Ет-трри! Уть! Так!»
Затем с той стороны, где возникли голоса, хлопнул выстрел. Натуральный. Скорее всего — пистолетный.
С улицы, покрытой булыжником, Орлов метнулся в проулок. Далее тропкой, проложенной среди сараюшек и дощатых уборных, вышел к белой монастырской стене.
Людей было трое. Высокий мосластый милиционер размахивал наганом перед носом у рыжего человека в полупальто темно-зеленого сукна с лисьим желтым воротником. На голове рыжего мужчины кепка с наушниками, на ногах белые фетровые бурки. Лицо круглое, щекастое. Словно сырой свеклой натертое. Такие физиономии в народе будками называют. Третий — в хулиганской кепочке и демисезонном бобриковом пальто — торчал на пеньке чуть поодаль. Возле ящика с водкой. Сидящий на пеньке тип, в котором Орлов, присмотревшись, признал «умалишенного» Мартышкина, извлек из кармана бутылку и, выбив пробку, здесь же на пеньке стал употреблять спиртное.
— А я, гыхм, знаю, почему стреляю. Потому что грабеж, гыхм, и безобразие, — отвечал на молчаливый вопрос Орлова милиционер. — И я те, Слюсарев, категорически при всех заявляю: не позволю!
— Да почему, дурья голова, не позволишь-то? Ты, что же, ее для немцев бережешь? Банкет им устраивать будешь?
— Не твое, Слюсарев, дело. Водка — ценный продукт. Его распределить надо. А не растаскивать, не потрошить. Вот, гыхм, какое распоряжение.
— А кто тебе такое распоряжение дал? Где они, эти распределители?