Шрифт:
– Венгерова, это вы написали заметку о новом учебнике грамматики немецкого языка?
– Да.
– Очень плохо.
А что такого я там написала?
– А вы написали: «представляет из себя». Стыдитесь. Не «представляет из себя», а «представляет собой». Зарубите себе на носу.
Еще рассказывали историю об одной влиятельной даме с нашего факультета. Дама была профессор и славилась тем, что она одна умудрялась получать гонорары за свои публикации в университетской прессе. Она была очень даже не глупая и не бедная. Но овдовела, а это было не престижно. И она во время прогулок со своим псом присмотрела себе одного собачника, майора, и увела его у жены. Разъяренная жена пришла жаловаться на факультет, и Самарин дал ей мудрый совет: не поднимать никому не нужного скандала, не подавать заявления в партком, взять за уведенного мужа отступные (сто тысяч) и оставить его в покое. Говорят, что наша партийная профессорша нашла этот выход приемлемым, и все уладилось к общему удовольствию: жене – машина и квартира майора, а нашей профессорше – сам майор.
А если серьезно… Всерьез все произошло в начале «оттепели», когда факультет обсуждал роман Дудинцева «Не хлебом единым». Были общие собрания, бурные споры, крики, боевые клики и призывы: «Бей в барабан и не бойся!» Дальше – больше. Произошла эта история с несостоявшейся Нобелевской премией Пастернака. Самарину пришлось принести в жертву трех преподавателей, в том числе гениального Кому Иванова.
У него был нюх на диссиду. Он, например, прочтя в «Комсомолии» всего лишь рецензию Алика Жолковского на роман Хемингуэя «За рекой в тени деревьев», завелся так, что не допустил Алика к работе на фестивале молодежи. И конечно, Алик при первой возможности эмигрировал, профессорствует в Штатах.
Роман гнобил Мельчука, талантливее которого за всю историю факультета были разве что Кома и Андрей Зализняк. Мельчука, уже окончившего курс, Самарин запретил пускать на факультет. Мельчук, конечно, тоже эмигрировал, профессорствует в Канаде.
А вполне себе лояльного Карельского, несмотря на его одаренность, Самарин, как мог, поощрял. Карельский потом профессорствовал на нашем же факультете.
Роман даже Зализняка не гнобил: послал его по обмену в Париж. Как будто заранее знал, что Андрей останется в России и прочтет новгородские берестяные грамоты.
Все-таки умный был мужчина, Роман Михайлович Самарин. Очень.
Бонди
Сергей Михайлович Бонди читал на русском отделении. Он был, что называется, старого закала и петербургского разлива и в гардеробе всегда занимал очередь за пальто. Это страшно льстило всей очереди, и она радостно пропускала его вперед. Он был из старой когорты пушкинистов, а курс его был посвящен русской поэзии. Мы, с романо-германского отделения, бегали к нему на лекции в Коммунистическую аудиторию. Бегали всего два раза. На третий раз нам это было строго запрещено, ведь по расписанию нам полагалось в это время сидеть на семинаре Неустроева и слушать про Клопштока. Есть такое уважаемое имя в истории немецкой литературы. Перу его принадлежит длиннющая религиозная поэма под названием «Мессиада», которую не то что прочесть, но даже перелистать невозможно. Такая она скучная. Ничего скучнее Клопштока в немецкой литературе нет и не будет. Это было ясно еще в восемнадцатом веке.
О, сколько Клопштока хвалили!Читали Клопштока? Едва ли.Пусть нас бы так не возносили,Зато прилежнее читали, –писал о нем Лессинг.
А Бонди объяснял, из какого сора растут стихи, не ведая стыда. Конечно, Ахматову на общей лекции он еще не цитировал. Ни Ахматовой, ни Цветаевой, ни даже Пастернака в программах русского отделения филологического факультета еще не было. А уж о Мандельштаме вообще никто никогда не заикался. Студенты-русисты, конечно, эти имена знали. Например, Саша Морозов (он был на несколько курсов старше нас) вообще был помешан на поэзии Мандельштама и знал наизусть все, что тогда можно было где-то как-то раздобыть.
Что ж, оставался Блок. «Представьте себе, – говорил Бонди, – вы поссорились с женой, она разозлилась и хлопнула дверью. Что пишет по этому поводу поэт?
Ты в синий плащ печально завернулась,В сырую ночь ты из дому ушла.Вот вам ключ к любой истинной поэзии».
Поэзия возникает тогда, когда поэт страдает. А не тогда, когда он конструирует из слов строки, уповая на то, что из этих конструкций, пусть даже ловко зарифмованных, сами собой возникнут смыслы. После той лекции Бонди мне стало это ясно раз и навсегда.
Сергей Михайлович Бонди
Между прочим, мне попалась в руки программа курса по русской литературе XX века, который читали в то время в Сорбонне. Весь советский период был представлен лишь одной позицией: Иван Шмелев. «Человек из ресторана». Прекрасное имя и великолепный роман. Но в советской литературе были и другие имена.
Кома
Кома – это ласковое прозвище. Дано было Вячеславу Всеволодовичу Иванову в детстве, потому что есть в его облике нечто шарообразное: а именно круглая большая голова, вмещающая уникальный, глобально функционирующий интеллект. Кома знает множество языков, расшифровал хеттские и тохарские клинописные памятники, и вообще он лингвист номер один urbi et orbi. Докторскую он получил сразу, как только раскрыл рот на защите кандидатской. Такова была, во всяком случае, легенда, ходившая по факультету.
А еще он был агитатором в нашей группе. Именно в нашей. Я по сей день горжусь этим обстоятельством. Агитатор (их теперь называют тьюторами) ни за что не агитировал, но был обязан проводить регулярные политинформации. А Кома их не проводил, но, встречая любого из нас в коридорах, всегда здоровался. Что само по себе было великой честью, и я по сей день горжусь этим обстоятельством. А однажды он поздоровался со мной, но не прошел мимо, а удивленно спросил:
– Что случилось?
– Ничего, Вячеслав Всеволодович.