Шрифт:
Куприянов, надо сказать, смутил Андрея. Конечно, этому национал-патриоту было свойственно видеть мир несколько искаженным. Мирошкин, например, и сам обратил внимание на значительное количество евреев на курсе, но был готов согласиться только на двадцать пять, а никак не на пятьдесят процентов. Но прогноз Куприянова, что Мешковская «не даст», задел Мирошкина за живое. Андрей даже не сообразил, что ему следует возмутиться и «вступиться за честь девушки». Ну в конце концов в присутствии Мешковской Куприянов «ничего такого» себе не позволял. И, главное, эта проклятая куприяновская фраза! Они с Ириной встречались уже несколько месяцев, зиму сменила весна, а их отношения не продвинулись дальше поцелуев и объятий. Но это, возможно, объяснялось тем, что, собственно говоря, заняться сексом им было негде. У нее дома в Новогирееве все время была бабушка Изольда Абрамовна, которая могла приютить и напоить замерзших молодых людей чаем (родители Ирины с младшим братом жили отдельно). Представить себе интим в двухкомнатной квартире Мешковских, в то время как старушка звенела чашками за стенкой, раз в полчаса интересуясь у молодых людей, «как дела», было просто невозможно. У Андрея не было и этих условий. Кстати сказать, в то время когда развивались отношения Андрея с Ириной, Куприянов завел роман с другой однокурсницей — Галей Сыроежкиной, которую нельзя было заподозрить в неарийском происхождении. И что? Тот же результат! Правда, быстро уставший от холодности своей скромной подруги, Куприянов через пару месяцев бросил Галю, встретив весну свободным и готовым к новым приключениям. А вот Андрей все продолжал возиться с Мешковской, которая его вроде бы стимулировала, особенно начиная с мая месяца, когда стало совсем тепло и можно было часами целоваться в Тропаревском парке близ института. Продолжительные занятия этим неминуемо приводили к тому, что Андрей распускал руки, чему Ирина, в общем, не препятствовала, но и до полного «безумства», как она это называла, в парковых насаждениях дело не доходило, поскольку девушка, каждый раз «почти терявшая голову», всегда ее вовремя находила, а заодно вкручивала мозги своему кавалеру Андрей плелся восвояси неудовлетворенным, с натертым о штаны членом, который все время свидания оставался в возбужденном состоянии.
В июне они оба успешно сдали летнюю сессию. После первого курса студенты истфака проходили практику в архиве, музее или на раскопках. Копать предполагалось Фанагорию, поселение древних греков на Тамани, и для Андрея, никогда не видевшего моря, не было никаких сомнений, куда следует записаться. Однако Ирина была другого мнения. Она обратила внимание на то, что ее избранник (а разговоры о свадьбе за эти месяцы они, конечно же, вели) занимается XVII веком, а потому ему прямая дорога в архив. Они даже поругались. Тут Андрею и вспомнился анекдот про еврея с лопатой, но вслух он свою мысль не озвучил. Кстати сказать, сам Куприянов выбрал музейную практику. Но там все было ясно — сын полковника КГБ, он отдыхал с семьей на море регулярно, а вот в запасниках музея еще не бывал никогда. В конце концов Ирина согласилась поехать на раскопки. На вокзал ее приехала провожать вся семья Мешковских во главе с Изольдой Абрамовной. Андрей провел ночь перед отъездом в квартире однокурсника Димы Лещева, где собралась шумная компания студентов, отмечавших окончание сессии. Отъезжающие на раскопки явились на пьянку с дорожными сумками. Всю ночь Куприянов шумно жалел о том, что сделал выбор в пользу музея, грозил, что завтра сядет с ними в поезд и уедет, но утром поехал спать домой. Больше всех напился хозяин квартиры, который, уезжая, едва смог замкнуть дверь, предоставив родителям, уехавшим на дачу, по возвращении убирать свое жилище. В метро Лещев уснул настолько крепко, что на Курский вокзал его пришлось нести. Встречал ребят руководитель практики Валентин Васильевич Тимофеев, который вел прекрасные семинары по истории Древнего мира, но, дружа с бутылкой, так и не защитил диссертацию. Его бородатое опухшее лицо ясно свидетельствовало, что и у него ночь перед отъездом прошла бурно и состояние ребят он понимает. Некоторых девочек с курса тоже пришли провожать родители, но такой представительной делегации, какую являли собой Мешковские, не привел никто. Андрей подумал о том, что Куприянов правильно не поехал на раскопки и не расстроился, увидев сразу так много евреев. Появление хмельной и потому шумной компании студентов, одного из которых несли, произвело на родителей Ирины неприятное впечатление. Андрей поклонился ей и Изольде Абрамовне, но его не удостоили ответом. Ира стояла, одетая в рубашку и джинсы (!), держа в руках большую сумку с вещами. Вероятно, не все, что хотелось, удалось впихнуть в этот баул, поскольку через руки Ирины была переброшена ветровка, под которой она нервно тискала ручки сумки.
Нетрезвый Андрей всерьез обиделся. Он даже усугубил ситуацию тем, что помог несчастной Гале Сыроежкиной внести вещи в поезд. Галя до сих пор переживала разрыв с Куприяновым, неоднократно грозила в отместку перевестись в областной пединститут имени Крупской и очень надеялась на совместную практику со своим ветреным возлюбленным. Она даже взяла с собой личную двухместную палатку, решив, как видно, пойти ради любви на все. Но Куприянов, хитрый сын кагэбэшника, обманул девушку, распустив слухи о том, что собирается на раскопки, а сам записался в музей. До самого последнего момента Галя ждала его появления на вокзале, и не дождалась. Всю дорогу она проплакала в тамбуре — самом интимном месте плацкартного вагона, в котором они ехали. Там и начался ее роман с Димой Лещевым, который после бурной ночи накануне отъезда чувствовал себя настолько дурно, что проводил в сортире гораздо больше времени, чем на полке. Постоянно перемещаясь между купе и уборной, он находил время для того, чтобы, проходя, сказать Сыроежкиной теплое ободряющее слово.
Всю дорогу в поезде Андрей с Ириной не виделись, что для людей, передвигавшихся по стране плацкартом, было даже как-то странно. Впрочем, ехали ребята в разных концах вагона и потому ходили в разные туалеты — так что ничего удивительного. В первый же день, когда начались работы на раскопе, они помирились. Правда, отношения их не продвинулись ни на шаг. Ирина четко расставила акценты, осудив две пары, которые по приезде решили уединиться в собственных отдельных палатках. Ее возмущало равнодушие к творившемуся «разврату» со стороны Тимофеева. Между тем, прекрасно понимая, что все люди взрослые и всем исполнилось восемнадцать, руководители практики не препятствовали такому сближению. Кто-то даже пошутил, что гораздо большие подозрения вызывают юноши и девушки, предпочитающие делить палатки с представителями своего пола. Мешковская заселилась в палатку Сыроежкиной, которую девочкам помогли поставить Андрей с Лещевым. И хотя, благодаря любезности Гали, Ирина избежала проживания в компании трех-четырех девушек, Мешковская и Сыроежкину умудрилась заклеймить позором перед Мирошкиным за то, что та сначала связалась с «этим фашистом» Куприяновым, а затем «закрутила» с «первым встречным» Лещевым, хотя Дима учился вместе с ними в одной группе, а ухаживал за Галей до противного невинно и трогательно. Мирошкину оставалось днем копать, ночью таскаться с Ириной вокруг лагеря, а настроение повышать купанием и южным вином. Затем пришлось отказаться и от ночных прогулок по окрестностям — хотя, честно говоря, они ему порядком наскучили: «Опять безнадежный стояк, как в парке».
Прекращение блужданий под южным звездным небом было связано с внезапно открывшимся, но крайне неприятным и для Мирошкина, и для Мешковской обстоятельством. С первого же дня пребывания на раскопках Андрей заметил на руках Ирины небольшие язвы, но не придал этому никакого значения, думая, что она расчесала укусы, или у нее началась потница. Однако с каждым днем площадь поражения увеличивалась, вплоть до того, что все руки его подруги до самых локтей вскоре оказались покрытыми какой-то красной шелушащейся коркой. И тогда пришло время объясниться. Оказалось, у Мешковской периодически случаются такие аллергические приступы, но, как правило, это происходит весной, и тогда она носит перчатки. Правда, в прошлом году, во время поступления, она так перенервничала, что приступ повторился в июле и не проходил вплоть до поздней осени. Поэтому и на картошку она не ездила. Потом все вроде бы сошло на нет, и вот теперь началось снова, наверное, под воздействием соленой воды, жары, грязи и пота.
С этого дня для Андрея начались новые испытания. Ирина укрылась в палатке, где все дни лежала, намазав руки какой-то мазью и напившись тавегила. От постоянного приема лекарств она много спала. Выходить девушка стеснялась, поэтому на возлюбленного возлагалась обязанность приносить ей в палатку еду и воду. Вокруг палатки, в которой обитала Мешковская и у входа которой теперь по вечерам сидел Андрей, шла веселая, наполненная южным развратом жизнь — совместный труд многих подтолкнул к сближению, — а они вдвоем пребывали на каком-то карантине. Даже у Лещева с Сыроежкиной дело дошло до поцелуев, и они теперь ночами шлялись где-то. Все это раздражало Мирошкина до крайности. Ирину он почти ненавидел, уговаривал ее уехать лечиться домой, но она отчего-то не ехала. И даже то, что Мешковская вдруг, в самом конце этого кошмара, продолжавшегося пару недель, решила отдаться Андрею, не особенно изменило его к ней отношения. Случилось это в ночь после посвящения в археологи. Студенты устроили своими силами концерт, а неизменно опухшие от пьянства Тимофеев и прочие руководители практики изображали каких-то римских патрициев, управлявших действом. Апофеозом происходившего стал сам обряд посвящения — новичка ставили на колени, надевали ему на голову таз или ведро, использовавшиеся для выноса и просеивания грунта, а затем били лопатой по дну. Все завершилось грандиозной пьянкой, после которой осмелевший Мирошкин залез в палатку к Мешковской. И, к его удивлению, она благосклонно приняла домогательства своего молодого человека. От произошедшего у Андрея остались сложные чувства. С одной стороны, он добился того, к чему шел долгие месяцы, с другой — не открыл для себя ничего нового ни с физической, ни с эстетической точки зрения. Потная Мешковская, со страдальческим лицом, обнимавшая его своими руками, покрытыми коростой, непростой процесс преодоления девственности, и ее в общем-то, уже хорошо им изученное, тело, его быстрый оргазм, подгоняемый мученическими стонами Ирины, вздох облегчения девушки, ставшей женщиной, от того, что «все это» наконец закончилось, и втолковывание ему, что она «уступила, хотя раньше думала беречь себя до свадьбы, вот и цени теперь» — все это нисколько не сблизило их, хотя именно этого, вероятно, Мешковская и добивалась, зная, что секс скрепляет отношения партнеров, особенно если для обоих это первый опыт. Но в данном случае ничего подобного не произошло. По крайней мере Мирошкин не испытывал никакой радости и душевного подъема. Напротив, его сразу же после дефлорации начала снедать тоска. Он и проснулся-то на следующее утро с мыслью, что совершил нечто такое, о чем будет жалеть, вспомнил, что они даже и не подумали предохраняться. «Неужели придется всю жизнь прожить с этой — краснорукой», — эта мысль не отпускала его дня два, вплоть до того момента, как у Мешковской начались месячные. Оказывается, и этот фактор она учла, когда решила отдаться своему первому мужчине. Но тут уж, как говорится, «горе от ума» — девица слишком долго промурыжила парня, и потому осознание того, что Мешковская не могла забеременеть, вызвало у Андрея огромное облегчение и в конечном итоге подтолкнуло его к решению порвать с ней. Оставшиеся дни практики стали для него последним испытанием. Секса между ними больше не было — у Ирины продолжались критические дни, но она теперь требовала к себе еще большего внимания, постоянно вглядывалась ему в лицо, пытаясь понять его странное настроение…
Когда поезд пришел в Москву и на перроне показался клан Мешковских, Андрей вздохнул с облегчением, поняв, что ему не надо будет провожать Ирину домой. Он обещал ей позвонить, встретиться, она предложила сделать это дней через десять, когда у нее восстановится кожа на руках. Он не позвонил ни через десять, ни через двадцать дней. Остаток лета Андрей провел на даче, мрачно ожидая начала учебного года. Там он пережил известие о создании ГКЧП, которое заставило его пожалеть о том, что он уже год как перестал платить комсомольские взносы, там же Мирошкин радовался, когда недолгая московско-фаросская заваруха закончилась. До начала учебного года Андрей побывал в Москве всего один раз — опять же в связи с происходившими в ней революционными потрясениями.
Все произошло из-за того, что семейство Мирошкиных прибыло с дачи помыться — падение ГКЧП совпало по времени с началом подачи в доме, где проживал Иван Николаевич с семейством, горячей воды, традиционно отключаемой для каких-то профилактических работ. Андрей только-только вышел из душа, когда ему позвонил его однокурсник Стас Ходзицкий. Стас был анархистом. В школе учитель-практикант вовлек его в какую-то молодежную группу, созданную при знаменитой Конфедерации анархо-синдикалистов (сокращенно — КАС), которую организовали студенты и выпускники истфака МГПИ в конце 1980-х годов. Ходзицкий любил порассуждать о Бакунине, приходил на занятия одетым в солдатскую шинель, а конспекты носил в офицерском планшете. Его странная фигура неизменно привлекала к себе внимание, а декан даже как-то сказал, что, когда он видит Ходзицкого в коридоре, ему кажется, что тот хочет бросить в него бомбу. Впрочем, несмотря на всю эту внешнюю клоунаду, Ходзицкий был парень весьма и весьма начитанный и поговорить с ним было интересно. Андрей сблизился со Стасом вскоре после того, как начал встречаться с Мешковской и отдалился от Куприянова — вечного оппонента Ходзицкого.