Шрифт:
Поэт прямо смотрит на жизнь: на былое и настоящее — и взыскует только одной правды:
О бокал уединенья! Не усилены тобой Пошлой жизни впечатленья, Словно чашей круговой; Плодородней, благородней, Дивной силой будишь ты Откровенья преисподней Иль небесные мечты. <…>Как ни тяжка правда, но только ею поверяется истинное мужество художника, только она даёт поэту пророческую силу:
И один я пью отныне! Не в людском шуму пророк — В немотствующей пустыне Обретает свет высок! Не в бесплодном развлеченье Общежительных страстей — В одиноком упоенье Мгла падёт с его очей!Этими гениальными стихами Боратынский навсегда прощается с пирами молодости — тем блеском общей светлой радости, искрящегося ума, живых плодотворных мыслей, — всем, чем пылало их былое товарищеское общение, которое по сути было бескорыстным служением добру, истине и красоте. Дельвига уже нет на свете, погиб Рылеев, где-то томятся на каторге Бестужев и Кюхельбекер, с Пушкиным они отдалились друг от друга…
Горькое вино одиночества пьёт поэт — но зато расстаётся с последнею мглою былых самообманов, благих надежд.
Не всякий вынесет немотствующую пустыню, но лишь там можно обрести свет высок…
Глава двадцать вторая
ОСЕНЬ ЖИЗНИ
Стихотворения «Бокал» и «Алкивиад», напечатанные «Московским наблюдателем» в начале 1836 года, стали последними произведениями Боратынского в этом журнале. Его отношения с Наблюдателями (как в шутку называл московских писателей Пушкин) разладились, и Боратынский больше ничего своего туда не отдавал. Его участие в литературной жизни сошло почти на нет, да и в салонах, где прежде он был постоянный гость, поэт больше не появлялся.
«Покинул лиру ты…» — вздыхал Николай Языков в своём послании к другу той поры.
1 февраля 1836 года в Москве скончался дядюшка Боратынского, Илья Андреевич, контр-адмирал в отставке. Евгений Абрамович наверняка проводил его в последний путь на кладбище Спасо-Андроникова монастыря: почтенный моряк вместе с другими дядюшками Богданом Андреевичем и Петром Андреевичем столько сделали для него в юности…
В апреле 1836 года вышел в свет первый том пушкинского журнала «Современник». Там было опубликовано литературное обозрение Николая Гоголя, в котором писатель довольно критически отзывался о «Московском наблюдателе», отметив лишь как перлы русской поэзии стихи Боратынского и Языкова. До двух вышеупомянутых стихотворений там у Боратынского выходили «Последний поэт» и «Недоносок».
Изящная миниатюра «Алкивиад» написана величественным гекзаметром и сделана мастерски: словно бы вырезана алмазом по древней певучей бронзе:
Облокотясь перед медью, образ его отражавшей, Дланью слегка приподняв кудри златые чела, Юный красавец сидел, горделиво-задумчив, и, смехом Горьким смеясь, на него мужи казали перстом; Девы, тайно любуясь челом благородно-открытым, Нехотя взор отводя, хмурили брови свои. Он же глух был и слеп; он, не в меди глядясь, а в грядущем, Думал: к лицу ли ему будет лавровый венок?Так и Боратынский глух был и слеп — ввиду шумного успеха таких писателей, как Бенедиктов и Барон Бромбеус, — и гляделся в грядущее затем, чтобы понять: к лицу ли ему была бы слава? Пушкин, и тот уже полузабыт младенческой по вкусам толпой, кумиры которой лишь на день, не дольше…
В мае Александр Пушкин приехал в Москву из деревни, дабы порыться в архивах да похлопотать среди книгопродавцев о своём журнале. Остановился у Павла Воиновича Нащокина. Легко писал жене в Петербург: «<…> С литературой московской кокетничаю как умею, но Наблюдатели меня не жалуют. Любит меня один Нащокин. <…> Слушая толки здешних литераторов, дивлюсь, как они могут быть так порядочны в печати и так глупы в разговоре. <…> Баратынский однако ж очень мил. Но мы как-то холодны друг ко другу <…>».
У Пушкина в конце марта умерла мать, Надежда Осиповна. Из всей семьи он один поехал из столицы в Святогорский монастырь Псковской губернии, чтобы похоронить её. Там же, рядом с материнской могилой, присмотрел землю для вечного покоя и себе — и купил место. Гостя у Нащокиных, Пушкин однажды рассказал его жене, Вере Александровне, как любовался песчаным, сухим грунтом, когда служители рыли могилу, и вспомнил вдруг про Войныча (как он порой звал её мужа): «Если он умрёт, непременно его надо похоронить тут; земля прекрасная, ни червей, ни сырости, ни глины, как покойно ему будет здесь лежать». Вера Александровна, по свидетельству П. И. Бартенева, «очень опечалилась этим рассказом, так что сам Пушкин встревожился и всячески старался её успокоить, подавал воды и пр.».
Но к чему московскому барину Нащокину псковский монастырь? — не о самом ли себе думал тогда Пушкин?.. Как раз к 1836 году относят его не опубликованное при жизни стихотворение «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…»:
<…> а мы с тобой вдвоём Предполагаем жить, и глядь — как раз умрём. <…> Давно, усталый раб, замыслил я побег В обитель дальнюю трудов и чистых нег.В октябре всю читающую публику взбудоражило философическое письмо Петра Чаадаева, напечатанное в русском переводе в «Телескопе»: западники восхищённо превозносили мыслителя, а славянофилы — проклинали. «Опыт времён для нас не существует, — писал Чаадаев, — века и поколения протекли для нас бесплодно… мы миру ничего не дали… мы не внесли в массу человеческих идей ни одной мысли, мы ни в чём не содействовали движению вперёд человеческого разума, что бы там ни говорили, мы составляем пробел в интеллектуальном порядке <…>» и прочее в таком же духе.