Шрифт:
И Цродграбы, и Вероника, и Барахир, и Дитье — все, кроме зачарованных Робина, Рэниса, и Ринэма (а они все с одинаковой силой полюбили тогда Веронику) — все они с испугом, выжидающее оглядывались по сторонам. И тогда видно стало, что, оказывается, когда просветлело, ворота Самрула распахнулись и оттуда, медленно ступая по сверкающему снегу, вышли «мохнатые», во главе которых шел Мьер, и нес на руках Ячука. Да — человек-оборотень тоже был вырван из своего медового рая и оказался под этими стенами. Когда хлынул свет, когда совершенно невыносимым стало придерживаться прежнего, мрачного настроя, и ворота раскрылись, он, ни о чем не спрашивая присоединился к «мохнатым». Этот великан ничему не удивлялся — после пережитого его вообще вряд ли чем-то можно было удивить. Ячук тоже не расточал ему торжественных приветствий — хотя, в эти дни, на самом то деле, очень по нему соскучился — он только проговорил ему:
— Теперь все хорошо будет. Теперь все они помирятся, братьями станут. Вот увидишь…
«Мохнатые» при всей их богатой, на всякие божества фантазии, никогда не создавали образов истинно поэтических, возвышенных. Они никогда не восхищались весною, вообще — к природе относились как к кормушке, причем к суровой, у которой с потом и кровью приходилось отбивать корм. Тем не менее, и они почувствовали восторг света, умиротворение, и так же поняли, что тот бред, который продолжался в последние дни, когда они напивались до бесчувственного состояния, не было высшим блаженством, но только обманом, и они даже шептали теперь, что «это злое божество нас отравить вздумало!» — они с ужасом вспоминали эти грязные, размытые деньги, и какими они были ничтожными, слабыми тогда, и чувствовали истинный восторг от прикосновений небесного света. Они истово верили, что теперь верховный бог освобожден, и ничто не может помешать блаженству. От этой веры они испытывали такое умиротворение, что и к недавним своим врагам не питали никакой вражды, и действительно примирились бы с ними, если бы пение (которые «мохнатые» тоже принимали частью блаженства) — не оборвалось, и мир не начал затеняться, и не подул бы этот пронзительный, воющий ветер.
Хрупкое блаженство было разрушено, а, вместе с тем — и мохнатые обнаружили, что на них устремлены тысячи напряженных, враждебных глаз. Что уж было говорить об их благодушии? На несколько мгновений они замерли и не шевелились, потом стали нарастать гневливые выкрики, которые сводились к тому, что: «проклятые враги всем бедам причина!» — и в несколько мгновений все уже уверились в этом — скрежетали клыками, выкрикивали угрозы, потрясали кулачищами. Да — велика была их ярость, и, не смотря на то, что Цродграбов было в две сотни раз больше чем их, они готовы были бросится в бой. И они бы все дрались в исступлении, и до последнего вздоха — и многие, многие погибли бы тогда; и даже мольбы Дьема и Даэна не помогли бы, однако тут произошло совершенно для всех неожиданное, небывалое — что один Робин предвидел, и, когда узрел уже наяву — только сжался, задрожал весь — прошептал: «Ну, вот и все…»
Прежде всего скажу, что конница, с Троуна, была уже совсем близко от того места. В каком-то месте к ним присоединились те пятьсот израненных воинов, которые остались от двухтысячного отряда сынов этого государя. И тогда единственный выживший наследник, у которого лицо было изодрано клыками, а кисть правой руки — отгрызена, прохрипел:
— Мертв брат мой! Второго убили! Смерть им! Смерть!..
И тогда потемнел лицом Троун, задрожали его губы, и он зарычал диким, голодным зверем — и тот свет, и то пение, которое еще недавно придавали некое сомнение всего его воинственному пылу — теперь стали совершенно незначимым, и он начал реветь что-то бессвязное, в чем-то только призыв к крови можно было различить — и эти безумные вопли, для этих испускающих изо ртов кровавую пену воителей звучали лучше всяких речей — для них это была музыка, и они, в нетерпении, размахивали своими клинками. А тут еще и мрак стал сгущаться. В любое мгновенье должна была начаться бойня, но тут то и произошло то, что ожидал Робин…
Поверхность перед Альфонсо продолжала дико кривиться — эти версты отчаянья, от которых вопить хотелось, и оставить это болезненное существование. Словно облако чистейшее, светом солнца наполненное, над смрадными болотами величественно плывущее. Альфонсо еще сидел пораженный, и все-то, с любовью в это облако вглядывался, верил, что вот и нашел — вот оно спасение Нэдии. Но вот облачко стало меркнуть — тогда он даже закричал от ужаса, и, повторяя бесконечное, сбивчивое: «Нет!.. Нет!..» — устремился за ним. Аргония кричала ему что-то на ухо, но он не слышал — совсем не понимал этого голоса…
Все-таки, он опоздал, и вырвался в свет уже загрязненный, уже воющий отчаянным ветром, уже наполненный предчувствие большей беды. Под ним раскинулась долина, с каким-то городишкой, с какими-то толпами, иначе злыми кусками грязи, которые зачем-то жаждали друг друга поглотить, и даже пищали что-то. И такая злость охватила Альфонсо, на все это безумное, жалкое, тот святой свет поглотившие, что он жаждал растоптать эту ничтожную долину, и эти грязевые ошметки…
Еще до этого Фалко, понял, что ему не следовало отставать от войска Троуна, что он должен был оставаться в первых рядах, и поступок его можно назвать не отвращением к грядущей бойне, но трусостью. Теперь он понимал, что его место было там, рядом с отвратительным, где вопли, где умирают, где кровь хлещет. Он понимал, что отстав, он ничего не достиг, но только проявил слабость, тогда мог бы быть действительно полезен — все пытаться остановить безумие. И вот теперь он гнал свою маленькую лошадку по стоптанному развороченному снегу, и с болью понимал, что теперь ему не угнаться. И тут стремительно вытянулись многоверстные тени — они заполонили всю долину, были густыми, клубились — от них еще большим холодом веяло. Резко обернулся хоббит, и увидел, что высится за ним — в самое поднебесье уходит великан на черном коне сидящий. Только он болью искаженное, страшное, словно темной паутиной покрытое лицо этого великана увидел, так и понял, что многое в его судьбе именно с ним будет связано. За этим великаном, высилась дева с плотными золотистыми волосами, а за ним — на коне еще и еще великаны — вот черный конь навис над ним — вот загудел под исполинским копытом воздух…
Ни Альфонсо, ни кто либо из сотен тысяч следовавших за ним больше не были великанами; а Гил-Гэлад произнес:
— Ты прав, друг Рэрос, мы во власти темной силы, и, ежели кто-то из нас выживет — этот поход войдет в историю как «проклятый». Две могучие эльфийские армии перенесены его яростью за две сотни верст к северу… Дело то не слыханное! Даже и первый враг не был способен на такое!..
Тут подал голос Келебримбер, который настороженно оглядывался, но не от удивления, а только свою дочь высматривая — прошептал с напряжением:
— Да — я понимаю его… Он же потерял ее!.. Он любовь свою потерял!.. Да он должен пылать сейчас! Слышите — вот это небо сейчас вспыхнуть должно…
— Тебе, ведь, очень плохо… — с жалостью вымолвил тогда Гил-Гэлад — он еще хотел что-то сказать, но государь Эрегиона не слышал его — нервно махнул рукою:
— Нет, нет — что же говорю я — это все опять какое-то колдовское наважденье! Ведь он мою дочь любил, а она то не погибла вовсе. Вот мы на север перенеслись, и где-то здесь она должна быть! Так ведь, так ведь?!..