Шрифт:
Мистэлю стало дурно, стало тошнить, но это так часто происходило за столом, что никто попросту не обратил внимания, а уж, о причине то и подавно не догадался…
Но проходило время — однообразные, гнусные месяцы медленно тянулись, а потом казалось, что в одно мгновенье пролетели, так как и не было в них ничего кроме всякой грязи.
Каждую ночь приходил к нему темный человек, и говорил, что должен он свыкнуться, со дворцовой жизнью, что должен принимать участие в интригах. Поначалу Мистэль сопротивлялся, все вспоминал Аннэку, даже и плакал, потихоньку ото всех. Но некому ему было поддержать, и постепенно он сдался. Как то так, шаг за шагом, но вновь встал он на ту дорожку, по которой уж сделал первый шаг, предав принца-наследника. Он начал с мелких подлостей, потом втянулся в интриги, и, не смотря на хорошее к нему отношение «негодяя», погиб бы в этих интригах — только советы темного человека помогали ему. Прошло несколько лет, и из простого мальчишки превратился он в юного князя, и такого властного, что один только «негодяй» стоял над ним, в этом государстве. Он уже привык к жестокостям, и не мог остановится — то чему его обучали воплощал теперь — с кровью, а то и с казнями выжимал из крестьян непосильную дань, умерщвлял, в темницах гноил (а темницы то, как поганки после дождя, разрослись). Его ненавидели, и он знал это — сам от этого ненавидел еще больше; окружил себя отрядом отъявленных негодяев головорезов, и велел рубить каждого, кто казался ему хоть сколько то подозрительным.
Он уже не замечал течения времени, не вел счета убийствам, а всякая подлость стала для него разумеющимся, на пирах он сидел рядом с «негодяем» и говорил ему всякую ложь и лесть, лицемерил беспрерывно, унижал, наговаривал на неугодных — так продолжалось до одного памятного пира.
Тогда среди пьяных воплей, возвестил глашатай:
— Нищенка пришла! Сама пришла! Нашего Мистэля хочет видеть!
За столом воцарилась мертвенная тишина: дело то было невиданное: чтобы во дворец приходила какая-то нищенка из народа?! Да народ, во все годы правления «негодяя» сторонился дворца, как чумы. Но вот уже ведут ее: вся в темных одеяньях, которые полностью закрывали плоть.
Поднялся ропот:
— Быть может — это заговор! Быть может, у нее клинок!.. Обыскать ее!
Но тут что-то кольнуло сердце Мистэля — испытал он что-то, чего давно уж не испытывал, и дрогнувшим голосом повелел:
— Нет — не надо ее обыскивать. Подведите ко мне!.. — когда воины подвели, велел им. — А теперь оставьте, отойдите…
Из под темных одежд раздался голос, показавшийся ему знакомым, и он даже вытянулся, навстречу этому ей, его передернуло — и от волнения так сердце забилось, так ему тесно, в груди стало, что он почувствовал — вот сейчас и разорвется — кто же она, кто же?! Кажется он знал ответ, но не мог поверить — нет, нет — попросту не могло такого быть:
— Я хотела подойти к тебе еще на улице. Помнишь ли?
— Да, да — теперь вспомнил. Ты и тогда была вся скрыта в темном! Ты показалась мне подозрительной, я велел воинам заколоть тебя; но в последнее мгновенье, сказал, чтобы, все-таки оставили в живых; но тебя все-таки избили, бросили, в грязь… Но кто же ты, ответь скорее.
— Нет, ты скажи — почему не исполнил моей просьбы! Ведь я кричала, что «люблю», что, несмотря ни на что — все равно: «люблю!» — неужели тебе этого было недостаточно? Ведь я молила, чтобы бежал, когда здесь тошно станет, к природе — и она бы, матушка, тебя излечила. Но я и теперь тебя люблю: слышишь — бежим отсюда — убьют нас, ну и пусть — только тела они убить могут, а дух то, если к свободе он рвется — им неподвластен!..
— Аннэка! — вскричал пораженный Мистэль.
На самом то деле, он еще при встречи на улице почувствовал, что — это Аннэка, и испугался он тогда — потом уж, вином отогнал нахлынувшую было тоску. И вот теперь незначимым стал для него пир, и жаждал он увидеть, какой она красавицей стала — уж чувствовал: вот сейчас раскроются, падут по плечам пышные пряди, засияют очи, протянет она ему руки, и… все озарится светом, и все будет прекрасно.
Она откинула капюшон. Там было прожженная, бесформенная груда мяса, без глаз, без очей, без носа — был разрез рта — это было что-то столь отвратительное, что и какая-нибудь орчиха показалась бы перед Этим красавицей.
— Такое и все остальное… И, все-таки — это я, твоя Аннэка. Тогда, в том пламени, я должна была бы умереть, но вот провидению было угодно, чтобы, все-таки, в живых осталась. Не знаю, сколько дней там, под углями пролежала, нашли меня, стали лечить, но я ни пошевелиться, ни слова сказать не могла — только вот сердце, где-то в глубинах этой груди, слабо-слабо билось. Я не могла видеть, не могла слышать, и у меня были одни только воспоминанья — наше детство святое; и еще я верила, что это может еще вернуться, что только надо вызволить тебя из мрака — а ведь ты то во мраке более страшным, нежели я, хоть и есть у тебя глаза!..
— Что она несет такое?! — вскричал «негодяй». — Почему эту уродку допустили сюда! Она испортила весь пир! Мой приказ — в темницу ее, и завтра же сжечь, раз уж один раз не догорела!..
«Негодяй» осушил большой кубок, и усмехнулся, полагая, что сказал что-то такое очень остроумное — увидев, что их господин усмехается, и рабы это подхватили — тоже засмеялись. Смеялись они, правда, еще более неискренне, чем раньше: так как очень уж страшна была стоявшая пред ними фигура. Что касается Мистэля, так он вскрикнул и отдернулся.