Шрифт:
Долго еще клялся Вальд, что не оставит ее, что защитит, чему бы ему это не стоило, но печально вздыхали листья, и слышался глас:
— Не клянись понапрасну. Лучше пообещай сделать иное: когда останется от меня куча пепла, так ты разгреби ее, да найди, в ней, маленькое зернышко. Посади это зернышко поблизости, заботься о нем, и на следующую весну пробьется маленький побег — год от года, как отец, заботься о нем, и уж к старости увидишь, что труды твои не прошли напрасно, что я нашла продолжение, в новой жизни…
Все плакал Вальд, все клялся, что не оставит ее, и, отдать за нее собственную жизнь, казалось ему самым малым, что только можно сделать. Он даже и уверил себя, что все закончится благополучно — так как чувствовал в себя достаточно сил, чтобы защитить ее.
А на следующий день пришла откуда-то с северо-востока дикая орда. Уж неведомо, какого происхождения был тот народ, но шли они в услужение орком; и надо ли говорить, что были злее хищных зверей, были голодны. Вид у них был мерзкий: дело даже не в грязи, дело в злобе, которая кривила их заросшие морды, делала еще более отвратительными, чем у орков. Их громкую ругань Вальд услышал еще издали — и то не мудрено, так как, в прошедшие дни, очень он привык к тишине.
Береза шепнула:
— Что же ты? Беги к опушке, смотри оттуда…
Смотрит Вальд — идут сотни этих созданий, и все то с какими-то мотыгами, и все то вопят, едва друг на друга не бросаются — понял он, что, как только его увидят, так и не будет спасенья — и так ему страшно за свою жизнь стало, что и позабыл он о недавних клятвах — бросился как и велено ему было, к лесной опушке, там за стволом повалился, и смотрит.
А орда то подошла к березовому стволу; встали они там, слышаться крики, и хоть часть слов понимает Вальд (слова то хоть и знакомые, а так искажены, такой злобой приправлены, что, словно удары плети звучат):
— Вот сколько дров! Разведем кострище! Руби ее!
Он даже и поверить не мог сначала, что — это действительно происходит, что, действительно, по любимой его удары наносят. А дикари окружали плотным кольцом ствол, и все то рубят, и все то ругаются. Наконец, когда вздрогнула она вся, от основания и до верха кроны, когда страдающий вздох в воздухе разнесся: тогда то вскрикнул он — бросился было к ней, да на полпути то и остановился — обернулись к нему дикари — взглянули с яростью, и вновь увидел он в их взглядах погибель свою; уж и заревели они с яростью, уж и бросились — и не выдержал он — помчался в лес, и вновь он бежал сколько хватало у него сил, и повалился, наконец, под каким-то стволом — и рыдал, уткнувшись лицом в землю, и проклинал себя за трусость.
Мучительные минуты переживал он, и тянулись они долго-долго — совершенно нескончаемыми казались. Понимал он, что, в эти вот самые мгновенья, гибнет любимая его, и понимал, что не найдет себе потом покоя, что будет эта боль длиться и длиться; а сам себя он будет почитать худшим грешником — предателем любви своей. И вот, измученный этими страданьями — уверился он себя, что надо бежать, защищать ее. И изумлялся он, как мог бежать прочь, как мог испугаться?!
Ему тяжело было дышать — но он бежал из всех сил, бежал по ночному лесу, и во мраке спотыкался о корни, на стволы налетал; и, несмотря на усталость — находил в себе силы бежать все быстрее, и стонал от ужаса, так как уже видел зарево, которое между стволами пробивалось. Лес расступился в час рассветный, и, вместо поля увидел он дымовую завесу, бросился в нее — увидел груду раскаленных углей — тут же боль рванула, в сердце, и повалился он без чувств. Неведомо, сколько времени пролежал он без чувств; но, первое, что увидел, когда открыл глаза, были потоки желтых и багровых листьев, которые, с тоскливыми вздохами, пролетали над ним. Да — наступила уже осень.
Приподнялся, огляделся он, увидел сбрасывающий траурные одеянья лес, увидел небо тоскливо над ним плачущее; а вот и темное пятно на земле — все там выжжено, бросился он к этой груде, принялся разгребать — зубами скрежещет и разгребает — все то глубже и глубже — зернышко ищет: и так то его боль была велика, что вновь он не выдержал — вновь сознание потерял.
Очнулся — видит, уж совсем темен лес, а из неба мрачного, вот-вот первый снег посыплет, чувствует, что холод его насквозь пробирает; чувствует, что еще через немногое время оставит его жизнь.
— Прости, прости же меня! Я клялся, что не оставлю, а вот по малодушию оказался недостоин твоей любви; теперь уж нет тебя рядом… и что же мне остается?!
И вот повалил первый снег: он медленно падал из тяжелого, угрюмого неба — казалось, будто все плачет; будто смерть пришла к этому миру. И так тяжело было на сердце юноши, так хотелось, чтобы вернулись прежние чувства, что он запел. Он пел долго, выкладывал в эти строки все силы — голос его часто срывался, дрожал, иногда схватывали его приступы кашля, но он, все равно, продолжал петь:
— Нет, не боль страшна, а забвение, Тишина безысходных минут; Дней ушедших златое видение — А минуты — минуты идут. Одиночество, годы, искания, Снов, видений, молитв череда; Тают в ветре холодным мечтанья: Унесла тебя смерть навсегда. Я живой еще — сердце стучится, Кровь по венам, и боль в голове; Ночью темной еще мне не спится, Голос мой, в ветров зимних молве. Но я мертвый — зачем пробужденья? Шорох листьев, и вечность минут; Бесполезных стихов появленье, Кои воздуху песни поют. И зачем говорить и метаться, Воздыхать… ведь тебя уже нет; В пустоте, для мучений рождаться, Сердцу лгать, будто тьма это свет?! Виды дальних полей, слезы неба, Утешенья, печальный закат, И еда — комья сладкого хлеба, И сверкающий радуги скат: Все мне пусто, зачем те виденья? Пенья листьев насмешкой звучат; И весной мне одни лишь мученья, Хоть зимой те видения спят. Да — зимой, я укроюсь под снегом, Успокоюсь под белым дождем, Я угасну тоскующим эхом, Все же будем мы — будем вдвоем!