Кайм Ник
Шрифт:
— Красиво, — сказал Керз. — Не могу сказать, что я ценитель искусства, но я знаю, что мне нравится. И это… это мне нравится. Нашему брату никогда не воздавали должное за его художественный вкус.
Все это было лишь пантомимой, мрачным представлением, больше приставшим Фулгриму, чем самопровозглашенному Ночному Призраку. Я подозревал, что Керз сознательно так себя вел, наслаждаясь каждым мгновением.
Затем Керз вновь обратил на меня взгляд своих холодных глаз.
— Выдающимся мастером всегда называли тебя, Вулкан. Но Пертурабо не менее искусен. А может, и более.
— Что тебе от меня нужно, Конрад?
— Ты мне интересен. Когда я сказал, что ты проявил силу, я имел в виду не убийство того серва…
Он позволил словам повиснуть в воздухе, ожидая ответа. Но у меня его не было, и я молчал.
Глаза Керза сузились, превратившись в блестящие черные трещины.
— Неужели ты действительно ничего не знаешь? Неужели наш отец создал тебя не только болваном, но и слепцом?
— Моего зрения достаточно, чтобы видеть, каков ты.
Мой брат засмеялся, не впечатленный этой попыткой провокации.
— Пожалуй. Вот только я уже знаю, каков я. И я в мире с самим собой. Я принял это. Ты же… — он слегка покачал головой и поджал бледные губы. — Сомневаюсь, что ты когда-либо чувствовал себя уютно в своих доспехах.
Он был прав, но я не собирался радовать своего тюремщика, подтверждая это.
— Я — сын своего отца.
— Какого именно?
Я заскрежетал зубами, устав от его очевидных манипуляций.
— Обоих.
— Скажи, брат, — произнес он, сменив линию поведения, — ты хорошо помнишь Сто пятьдесят четыре Шесть? Ты, кажется, назвал его Хараатаном.
Я не знал, с какой целью Керз это спрашивает, но посмотрел ему в глаза и ответил без колебаний:
— Я прекрасно его помню, как, уверен, и ты.
— Мы тогда сражались вместе в Крестовом походе? Да, припоминаю, что так.
— Замечательно.
Улыбка-кинжал вернулась на лицо Керза.
— Тебе эта война не нравилась, верно?
— Что в войне может нравиться?
— Смерть? Ты несешь смерть, ты воин, безжалостный убийца, которому…
— Нет, Керз. Ты ошибаешься. Ты безжалостен, ты — садист. До Хараатана я этого не понимал. Страх и ужас — орудия не воина, а труса. И мне жаль тебя, Керз. Мне жаль тебя, потому что ты так долго страдал в грязи канав, что забыл, каково это — быть на свету. Сомневаюсь даже, что ты способен его увидеть за пеленой всей этой ненависти к самому себе.
— Ты по-прежнему слеп, Вулкан. Это ты забыл, и ты не понимаешь, что барахтаешься в грязи вместе с нами, убивая и разрушая. Это в твоей крови. Пьедестал, что ты воздвиг для себя, не так уж и высок. Я знаю, что скрывается за этим благородным фасадом. Я видел монстра внутри — монстра, которого ты так отчаянно пытался скрыть от того летописца. Как там ее звали?
Я стиснул зубы.
Керз сохранял равнодушное выражение лица:
— Сериф, — он снисходительно улыбнулся. — Да, точно.
— И что же теперь? — спросил я, устав от его игры. — Больше пыток? Больше боли?
— Да, — честно ответил Керз. — Гораздо больше. Тебе только предстоит узнать, что я для тебя задумал. По ряду причин ты — идеальная жертва.
— Так убей меня и покончи с этим. Или выслушивать тебя — одно из моих мучений?
— Вряд ли я убью тебя сейчас, — ответил Керз. — Мы уже попробовали лед, — он отступил, срастаясь с темнотой, — теперь давай попробуем пламя.
Из глубины донесся низкий грохот, заставив металлическую платформу, на которой я стоял, затрястись. Через считанные секунды он вырос до оглушительного рева, несущего с собой невыносимый зной.
И тогда я осознал, что это была за тюрьма.
Жаровая труба.
Керз пропал, и я остался один — только разбитое воспоминание о мрачном брате еще было со мной.
Я слышал, как пламя поднимается, чувствовал, как оно колет кожу. Скоро эти иглы превратятся в ножи, срывающие плоть. Я родился в огне на жестоком вулканическом мире. Магма была моей кровью, оникс был моей кожей. Но я не был неуязвим к огню. Не к такому. Дым поднимался огромным грязным облаком, обволакивал меня. И сквозь него, сквозь последовавший за ним огонь, превративший воздух в трепещущее марево, сквозь звон собственных криков, вырывающихся из сгорающего тела, я увидел Ферруса.
Он тоже горел. Кожа трупного лица плавилась, обнажая железо. Серебро рук, такое чудесное, такое великолепное и загадочное, текло, как ртуть, и вливалось в жижу из его плоти и крови. Кости чернели и трескались, пока не остался лишь скалящийся череп. И за мгновение до того, как огонь поглотил меня, я увидел, что его рот двигается, беззвучно вынося мне последнее обвинение.
«Слаб», — сказал охваченный пламенем череп Ферруса Мануса.
А потом он смеялся, пока мы горели, смеялся, пока смерть не забрала нас на вечные муки.