Шрифт:
Я смотрел на него с удивлением. Он утверждал, будто оказался сразу в двух телах, а с виду ничего не было заметно; и этот человек, с которым произошло такое чудо, будет все так же работать на фабрике, а когда-нибудь пошлет своего старика ко всем чертям и женится. Не знаю почему, но мне было обидно.
С дядей Джорджем мне так и не довелось больше потолковать. Видел я его довольно часто, иногда с тетей Мэри, иногда одного, он всегда шел, задрав нос, но вид у него был такой, будто он наложил полные штаны.
Изредка его имя мелькало в газетах, и моя старуха говорила:
— Когда-нибудь он большим человеком станет.
Но он не стал большим человеком и не станет никогда. Убеждать мою старуху было бесполезно, но если б это можно было, я сказал бы ей, что он, бедняга, и теперь сидит в тюрьме, приговорен пожизненно. И что хуже всего — сидит в одиночке.
Зато я встретился со стариком Джорджем Бзэком. В то время я уже целый век работал на сардинной фабрике, и мы давно уже поставили ванну, и история с Милдред тоже давно кончилась, и много времени прошло с той субботы, когда я ходил к бывшему дому Стеллы и увидел там объявление: «Дом продается». Собственно говоря, кончилась и та полоса моей жизни, о которой я рассказываю. Я снова взялся за чтение. Читал стихи Уитмена. Иногда попадался стих, который начинается со слов: «Из колыбели, вечно баюкавшей…» — и мне становилось грустно. Я был растревожен, места себе не находил, и меня раздражала тихая, довольная жизнь моей старухи и Гарри, которые наглядеться друг на друга не могли и только это и делали, когда им казалось, что я не вижу. А я страдал, потому что у меня самого ничего не было, и в таких случаях лучше всего для успокоения прошвырнуться по улице. Один раз я забрел в Элсвик, где жил бедняга Джордж. Я вышел на одну из тех длинных улиц, что ведут к Скотсвуд-роуд, — подъезды там всегда открыты настежь и лестницы голые, а там, где дом начал уже разрушаться, видны куски шифера.
Я услышал гудки пароходов и стал думать о Темзе, Хамбере, Гудуине, Копенгагене, Гамбурге, Бискайском заливе, Нью-Йорке, Новом Орлеане, мысе Горн. Я дошел уже почти до самой реки и только тогда понял, что невольно иду на зов гудков. Когда я вспоминал все эти манящие названия и сравнивал их с тем, что меня окружало, мне становилось тошно: грязная мостовая, всюду песок, туман, занесенный с моря, за восемь или девять миль, с примесью серы и пепла, — хуже, чем в аду; запущенные сады, земля затвердевшая, как асфальт; покосившиеся стены; грязные занавески, сквозь которые просвечивают лампы без абажуров, и всюду, как крысы ночью, шныряют чумазые дети.
И послушайте, какая мысль мне пришла. Говорят, иногда человек ходит по краю адской бездны. И в самом деле, подумать только, что у меня внутри? Вот где бездна, и я на ее краю: бедняжка Артур мечется, кричит, просится на волю; убийца, помешанный на сексуальной почве, лжец, лицемер, улыбающийся трус; ничтожество, гроша за душой нет, только и умеет, что других свиней от корыта отпихивать; или вор с каучуковым лицом, который слишком дрожит за свою шкуру, чтобы рискнуть. Вот около чего мы ходим. Встретимся в конце круга и подберем свою блевотину, ты у своего конца корыта, а я — у своего.
Я вышел на ровную прямую дорогу, которая вела к Блейдон Рейсис, и зашел в пивную; не потому, что хотел выпить, а потому, что мне нужно было как-то выбраться из этой тьмы. Там был бар в милю длиной и площадка для танцев. За стойкой стояла какая-то тетка, похожая на жабу, и, когда я подошел к ней, десяток глаз уперлись, как пистолеты, мне в спину. Кое-как совладав со своим голосом, я с перепугу спросил шотландского эля, хотя нацелился на смесь простого пива с имбирным. Барменша сурово посмотрела на меня, но эля налила; обручальное кольцо у нее почти вросло в палец. Я стал пить, поглядывая назад через плечо. За средним столиком две бабушки, у которых никогда не было внуков, с полным знанием дела толковали про выкидыши и аборты, и одна рассказывала, как ее товарке не повезло — одна девчонка, умирая, ее выдала.
Несколько парочек наперебой рассказывали похабные анекдоты и терлись коленками под железными столиками; темноволосая ирландка почти лежала на стуле, расставив ноги, и, широко разевая рот, распевала балладу; какой-то паренек не старше меня обжимал в дальнем углу девчонку, думал, наверно, что никто не видит, или просто притворялся приличия ради; два шофера мухлевали с путевыми листами и для храбрости хлопали кружку за кружкой, а почтенный старый рабочий с усами, как у кайзера Вильгельма, в тугом воротничке, смотрел на меня так, словно хотел сказать: «Господи, мало тут желторотых выпивает, так тебя еще принесла нелегкая!»
Я пил, стараясь ни о чем не думать; пиво текло у меня по подбородку, и все надо мной смеялись. Только один человек не смеялся, и это был старый Джордж. Три большие кружки стояли перед ним на стойке, а четвертую он держал в руке. И мне вдруг показалось, что я очнулся от кошмара, почувствовав прикосновение простыни, или после бесконечно долгой ночи увидел солнце. Я быстро пододвинулся к нему.
— Здравствуйте, Джордж, — сказал я.
— Не смей так меня называть, — сказал он.
— Это я, Джордж.
— Кто ты, черт побери? — спросил он, поворачивая голову, и вот уж настоящий кошмар — он меня не узнал.
— Артур Хэггерстон, работал с вами на стройке.
— Совсем из головы вон, — сказал он. — Ты схорони с мое людей, тогда узнаешь, как трудно всех упомнить… Прости, малыш, у меня горе. Последнюю родную душу потерял. Все полегли у меня на глазах от пуль, штыков, снарядов, мин, тонули, помирали от гриппа, воспаления легких, чахотки, гибли от обвалов, сгорали живьем в рудничном газе, но один всегда оставался…