Шрифт:
Тут уж Еське, понятно, отступать негоже. Протянул и он губы. И только ейных коснулся, как чует: они влажны стали, язычок бархатный по зубам евонным так и шустрит. Он своим пошевелил – а тама уж и ейных собственных зубов полно.
И стала старуха молодухой. Руки в боки:
– Ну, чё? Не хужей я твоей Сирюшки-то?
– Ой, касатка ты моя, лучше, куды ей до тебя!
– Ну, а раз так, то и ты счастья свово не проморгай. Оно ведь – счастье-то – то есть, а то оглянулся – и следа не увидать.
– Погоди, краса моя, сперва наружу выбраться надобно.
– Да куда ж выбираться-то, касатик?
А ямы-то и нет никакой. Стоят они на земле твёрдой, да ещё промеж дороги и ими кусты поднялись, нарочно, чтоб срам прикрыть.
Дале уж Еське указания без надобности. Тем паче, портки его распоясанные сами уж на земле лежали. Задрал он красавице юбчонку аж на саму голову, да сзади-то и засадил ей всё, что имел, ничего про запас не оставил. Как пошёл наяривать! А она вертится да ещё подзадоривает: не куксись, мол, шибче давай.
После на травку легла.
– Чтоб, – говорит, – личико твоё видеть ненаглядное.
И ляжки пошире расставила. Еська и спереди постарался. А после сбоку. И сызнова с тылу. И опять. И снова. И обратно.
Так до сумерек и проворочались. А как солнце земли коснулось, она Еську отвела от себя и так молвила:
– Всё, милок, уважил ты меня. А теперича мне пора. А то как мрак опустится, я обратно какая была сделаюсь.
Тут солнышко вовсе скрылось, и она исчезла.
Глядит Еська: сон это аль явь? Портки на нём крепко-натуго перепоясаны. Потрогал пояс – будто век здесь был. Нагнулся за котомкой, а рядом палка лежит целёхонька.
– Вишь ты! – Еська смекает. – Чё только не примерещится! Видать, пока я про Сирюху мыслил, солнышко-то и напекло.
Стал котомку к палке обратно прилаживать, а там чё-то перекатывается. Заглянул – яблочко румяное. Откель взялось? То-то, «примерещилось»!
2
Стал Еська дальше идти. И вскорости добрёл до леса. Пошёл по тропинке.
Идёт себе, видит: сидит под кустом Зайчиха. Горько плачет, слёзы ушьми утирает.
– Чё это с тобой, Заюшка?
– Иди своей дорогой, добрый человек.
– Да ты скажи, не робей. Может, пособлю чем?
– Нечем мне пособить. Живёт в нашем лесу мужичок. Сам с вершок, а залупа с горшок. Раньше-то он баб да девок ёб, которы в лес по грибы да по ягоды ходили. А как они ходить перестали, так за зверей взялся. Давеча меня поймал, да и отодрал почём зря. Коли встретишь его, поквитайся за меня, горемычную.
– Ладно, Заюшка, поквитаюсь. А ты не горюй, слёзы зазря не лей.
И дале пошёл. Идёт – видит: сидит под берёзкой Лисица. Горько плачет, слёзы хвостом утирает.
– Чё это с тобой, Лисонька?
– Иди своей дорогой, добрый человек.
– Да ты скажи, не робей. Может, пособлю чем?
– Нечем мне пособить. Живёт в нашем лесу мужичок. Сам с вершок, а залупа с горшок. Раньше-то он баб да девок ёб, которы в лес по грибы да по ягоды ходили. А как они ходить перестали, так за зверей взялся. Спервоначалу Зайчиху, а давеча меня поймал, да и отодрал почём зря. Коли встретишь его, поквитайся за меня, горемычную.
– Ладно, Лисонька, поквитаюсь. А ты не горюй, слёзы зазря не лей.
И дале пошёл. Идёт – видит: сидит под ёлкою Волчиха. Горько плачет, слёзы лапою утирает.
– Чё это с тобой, Волчихушка?
– Иди своей дорогой, добрый человек.
– Да ты скажи, не робей. Может, пособлю чем?
А сам-то уж и без словесов излишних чует, какая у ней печаль-кручина. Так и есть: сам с вершок, залупа обратно же размера невразмерного; раньше баб да девок то да сё, а нынче – иное-десятое. В обчем, как по писаному – всё Волчиха ему истолковала, чего он и без энтих слов знал преотлично. И обратно: коли встретишь, так поквитайся, мол, за меня.
Еська и Волчихе те же слова сказал, что и прочим.
Идёт он дале и сам про себя думает: на сей-то раз уж точно самого злодея повстречаю. Боле уж бы некого еть. Как не так!
Вышел на поляну, а под дубом-то – Медведиха! Неужто и её осилил? В том-то и история, что и её!
Чего Медведиха баяла, того мы с вами перетолковывать не станем, потому уж слово в слово энту песнь горестну знаем, а только выслушал её Еська, да и не стал утешать, а, насупротив того, тако слово молвил:
– Ты, – говорит, – мне, Мишанюшка, сосёнку посмолистей завали.