Шрифт:
Он поклонился Бучневу, поклонился Покровским, Павлу, Комлеву… и даже поодаль стоящему Шебутнову поклонился… и произнес:
– Простите и прощаем!
Произнес как то единственное, что только и может быть внушено сверху – и, словно бы подхваченные этим высшим, поклонились в ответ братья-историки и Георгий, но сказать ничего не успели…
– В камеру, быстро! – заорал товарищ Федор, заслышав рев моторов. – Портки надеть, увижу кого в подштанниках – шлепну на месте!!
И напустился на подчиненных:
– Двор прибрать!
Но покуда заталкивали арестантов в классную комнату и запирали все двери, за уборку двора приняться не успели – вошли Кун и Волошин.
Глава десятая
– Товарищ Лютый, доложите обстановку!
Федору очень хотелось ответить: «Нет здесь никакой обстановки, с какого рожна ей взяться?» Но, названный во всеуслышание Лютым, счел необходимым соответствовать:
– Обстановка, как вы и велели, товарищ председатель Ревкома! Стращаем изо всех наших сил!
– А откуда тазы, кострища, мыльная вода?!
– Разрешил арестантам помывку. Потому как, застращенные, вонять стали сверх меры чекистского терпения! – вдохновенно врал Федор.
– Арестанты, какие арестанты? Это о них по всему Крыму ужасы рассказывают? – тихо спросил Волошин.
– Что за ужасы? – насторожился Гунн.
– Десять наобум схваченных в Феодосии человек здесь, в школе при кенасе, в течение месяца с минуты на минуту ожидают расстрела. Вы хотите их казнить прямо сейчас, при мне?! Это и есть обещанный щедрый подарок? Тогда поставьте меня с ними одиннадцатым, так будет еще щедрее!
«Ведь боится меня, потеет от страха, – встревожился Гунн, – но все-таки дерзит. Никак не могу его дожать…»
И, чтобы тревога не стала ноющей, скомандовал грозно:
– Построить арестантов в шеренгу!
Они успели одеться – десять человек, прикладами выгнанные во двор, где так недавно чувствовали себя свободными.
Десять человек, каждый – «венец творения», по христианскому толкованию Книги Бытия; каждый – «мыслящий тростник», по определению Блеза Паскаля.
А в десяти шагах, наставив на них винтовки, стояли другие, венчающие творение.
Но вот какая штука: по ночам расстреливать легче, лица не видны. А днем обязательно видны, хоть смотри поверх голов, хоть зажмурься.
Это винтовке, стерве железной, все равно; пуле, дуре незрячей, все равно.
А «мыслящему тростнику» убивающему смотреть в глаза «мыслящего тростника» убиваемого – как-то не по себе.
По ночам расстреливать куда легче.
Шебутнов, занявший «левый фланг», вдруг заговорил на венгерском:
– Чего это ради, Бела, вы возите с собой знаменитого русского поэта? Покровительствуете искусствам?
– Вы – мадьяр? – изумился Гунн.
– Только по одной из бабушек. По остальным линиям – чистокровный русский.
– А где мы встречались? На фронте?
– Нет, в венском шахматном кафе.
Стильно, но неброско одетый господин раздражал Гунна, тогда недоучившегося студиозуса Белу, чрезвычайно. Например, маршами своих фигур и пешек: не перемещениями, не ходами, а именно что быстрыми маршами с ранее оккупированных полей на новые – будто доска была совокупностью крепостей, сдающихся одна за другой. И манерой «съедать материал» – из сжатого кулака молниеносно выбрасывались три жадных пальца, фигура или пешка Белы трепыхалась в них долю секунды, а затем падала в специальный ящичек со стуком, оповещающим, что нечто превратилось в ничто. После чего рыжие волосики на пальцах и кисти, топорщившиеся в моменты бросков и удушений, мирно укладывались, приглашая себя погладить.
Во всех пяти сыгранных партиях студиозус, как ни сопротивлялся, получал «шах и мат» не далее тридцатого хода – и, хоть играли по маленькой, кафе покидал без грошика в кармане…
И еще стоило вспомнить, что, пока пробирался между столиками, за одним из них разгорелся скандал. Журналист с инфернально горящими глазами уверял зрителей, будто соперник коснулся фигуры намеренно. Уверял напористо, заглушая лепет оправдывающегося почтенного венца, нетерпеливо тянулся к его крупной ставке… Но тут разоривший Белу и мигом оказавшийся неподалеку господин сказал, ни к кому вроде бы не обращаясь:
– Касание было случайным, свидетельствую. А любой, кто посмеет утверждать обратное, – бесчестный человек, который немедленно получит от меня пощечину!
Журналист побелел, сгреб свою ставку и выскочил из кафе.
Скандалившим журналистом был Троцкий, о чем при встречах с председателем Реввоенсовета Гунн предусмотрительно забывал. Но еще несообразнее и абсурднее было то, что респектабельный шахматист, говоривший тогда, в Вене, на безукоризненном немецком, теперь, в Крыму, стоя в шеренге смертников, говорил на уверенном венгерском, был вызывающе безобразен, а его борода топорщилась еще яростнее, нежели волосики на пальцах, хватавших вражьи фигуры.