Шрифт:
Однако не только Вену, а и Львов не взяли.
И проклятая война опять замерла в том состоянии, когда гибель уже не воспринимается как «пал в бою» или даже «отвоевался», а превращается в «отмучился».
И дурная эта бесконечность стала казаться Георгию неотменимой, непреложной, как Людочкины жалобы, как молчание девочки с заячьей губой, как исчезновение Толстого в густом тумане…
Но то, что для него, натуры необычайно деятельной, разрешилось бесконечным терпением, на войне гораздо более насущным, нежели героизм, – для других, слишком многих других, стало источником истерического раздражения, так легко сменившего истерический же патриотизм; источником из печенок рвущейся ярости.
«…Впервые в жизни Рождество и Новый год были мучительны, как долгое прощание. И мы с твоим дедом повторяли друг другу «Бог даст, все обойдется!», только когда видели, как лучится Стешечка. Кстати, и Павлушки, позабыв о напускаемой на себя серьезности, прыгали у елки, развлекая девочку…
А что должно обойтись, не знаю. Война не проигрывается, скорее наоборот, – это даже мне, дочери боевого офицера, ясно. Англичанам и французам не менее нашего тяжело – во всяком случае, немцы на фронте травят их газом, а в тылу большинство продуктов распределяется по карточкам…
Так что же нас так гнетет? Разговоры о том, как много мерзавцев наживается на военных поставках? Но по-настоящему никто их и не осуждает (иногда даже кажется, что в глубине души одобряют). Зато бурно злятся на царя. Расхожее мнение: «Николай глуп!» А кайзер Вильгельм, одной с ним породы и крови, много умнее? Но ведь в Германии при этом так не воруют!
Ликуют, что убит Распутин. Рады, что на темного, дикого мужика навалились в подвале отменные аристократы и отменный монархист. Навалились, разумеется, во имя спасения России, заодно приучая всех к мысли, что расправа – самый удобный способ ее спасать. А совсем, кажется, недавно возмущались жестокосердием подавлявшего бунты Столыпина – так ведь тот все же опирался на трибуналы, а не на «Повесить – и вся недолга!»
…Была б магометанкой, знала бы, что думать о будущем – грех, поскольку оно всецело в воле Аллаха, а долг мой – благодарить его за какое-никакое настоящее. Но я – православная и боюсь, что ежели в настоящем так быстро множится хаос, то нет оснований уповать на будущее.
Предчувствую страшные испытания, но как стать к ним готовой? Молиться? Молюсь! Еще чаще? Горячее? Проникновеннее? Не получается!
Каюсь в этом Богородице, чувствую, что она меня жалеет, но спасительную руку не протягивает.
И нет для меня ни на земле, ни выше другой спасительной руки, кроме как твоей.
Неужели, ощущая свою богооставленность, обожествляю тебя?..»
«Когда такое письмо приходит на фронт без единого вымарывания военной цензурой, – думал Георгий, – значит, в обесточенной душе народа война уже проиграна. Что толку в завоевании Буковины и почти всей Галиции? Прав был Толстой, когда писал о сломленной воле французов после, казалось бы, победного для них Бородина и взятия Москвы. Война теперь не ведется, а отбывается, как обрыдлая служба…»
Он и раньше не писал Риночке пространно, а весною и летом 1917-го на ее все более отчаянные письма отвечал совсем коротко, вроде: «Главное, все мы живы. Люблю». Ее же ужасало все: что прежние губернаторы, худо-бедно управлявшие, заменены на болтливых комиссаров; что в церквях, вмиг позабыв о вековом единстве православия и самодержавия, возглашают «многая лета» Временному правительству; что Советы становятся все наглее…
После провала июньского наступления с фронта уже не бежали тайком, а просто уезжали, приговаривая: «До Тамбова немец не дойдет». Однако винтовки с собою, на всякий случай, прихватывали.
Оставшиеся маялись в пустеющих блиндажах и вели апокалиптические разговоры; и, будто бы в довершение к ним, ближе уже к концу октября поползли слухи об охватившей южные губернии страшной инфлюэнце.
Последняя ее записка была вложена в дедово письмо, и написана она была так, словно заглавные, «большие», буквы стали для Риночки непосильными, а знаки препинания – препонами.
«девочку сейчас хоронят заболели вместе она сгорела за два дня а я умру очень скоро выгнала из дому всех чтобы не заразились
совсем не страшно только очень неряшливо из носа все время течет кровь пятна повсюду и не знаю как павлушка сможет потом здесь жить
часто вспоминаю фигурки которые дергались на ниточках
любимый мой ты сильный сорвешься с любой ниточки
а я ничтожество фигурка которая не сберегла твою дочь и на том отдергалась
но ты живи долго моя любовь больше не причинит тебе вреда
какое счастье что оттуда можно любить не причиняя вреда…»
Дед же написал: