Шрифт:
Изобретение приписывается главным героям повести — сектантам, которые именуют себя голубями. На птичьем языке они говорят о себе и между собой: «Вот ошшо величат холубями нас; и по всей-то крайне мы разлетамся […]; вот ошшо середь нас живет набольший: […] холубь сизокрылый. […] Вот ошшо те казаки […] то касаточки-пташечки, разнесут они по Руси Свят-Дух» (216). «Пррредоставим небо ворробьям… и водрузим… крррасное знамя», — кричат в трактире, в котором сектанты, как в «Яме», встречаются с социалистами. Конечно, птицы — не единственный метафорический ряд Серебряного голубя, в тексте которого безо всякой субординации соседствуют разные коды (например, Матрена сравнивается сначала с ястребом, а потом с «тучей, бурей, тигрой, оборотнем», 40). Но птичий код здесь — самый систематический; он организует не единичные ассоциации, а все пространство этого текста в его целом.
Белый и здесь следовал здесь за пушкинской Сказкой о золотом петушке. Птицы имеют центральное значение для обоих текстов. Золотой петух на спице и серебряный голубь на палке возвышаются над ними подобно тотемным столбикам; и в обоих случаях метафоры, ассоциативно порожденные заглавными птицами, складываются в объемный птичий код. В пушкинской сказке есть не только петушок, но лебедь (с ним сравнивается скопец), некая птица ночи (с ней сравнивается Дадон), соколы (с ними сравниваются сыновья Дадона). У каждого из человеческих героев Золотого петушка есть свой птичий двойник, и только шамаханская царица уподобляется заре, а не паве [1521] .
1521
Паве, то есть самке павлина, уподобляется героиня Сказки о царе Салтане, тоже полной птиц. Но и в Золотом петушке паву можно узнать в центральном действии, которое совершает царица: «уложила отдыхать на парчовую кровать». В пушкинской сказке Царь Никита и сорок его дочерей женские органы, существуя отдельно от своих обладательниц, сразу превращаются в птичек.
В СГ мы встречаемся с птицами с первого же абзаца, и они выступают в особой роли. Птицы здесь являются не проводником Святого Духа, благой вести, творческого начала, а наоборот, несут скуку жизни, дурную бесконечность, вечное возвращение, неудовлетворимое желание; так стрижи рисуют свои восьмерки над крестами человеческой церкви, «выжигая душу неутомным желанием» (31). Едва ли здесь есть хоть один пейзаж без птиц. К разнообразным пернатым, живущим на страницах СГ, — голубям, петухам, стрижам, ласточкам, скворцам, грачам, уткам, ястребам, дятлам, воронам, филинам, павам, кукушкам, бекасам (этот список вряд ли полностью описывает орнитофауну текста) прибавляются еще мухи и стрекозы, тоже крылатые существа. Если люди все время сравниваются с птицами, то птицы ведут себя как люди. Птицы в СГ бывают зловещими, как стрижи, угрожающими, как голубь с ястребиным клювом, или пошлыми, как бывают только люди: «там плавают грустные уточки — поплавают, выйдут на сушу грезцы пощипать, хвостиками повертят, и чинно, чинно пойдут они развальцем за кряхнувшем селезнем, ведут непонятный свой разговор» (36). Птицы участвуют в пейзажах и в портретах. Когда мы встречаемся с шестью дочерьми помещика Уткина, то от этих Уткиных исходит «птичий щебет, да попискивание» (42). На обложке первого издания СГ изображена сказочная птица с хохолком — не то голубь, не то пава, не то петушок; художника же звали П. Уткин.
Когда герой и героиня СГ впервые встречаются в церкви (традиция первого свидания, перешедшая из готических романов и Хозяйки Достоевского), Матрена сравнивается с ястребом, а герой хочет, но не может вести себя как селезень: «упорно посмотрела на него какая-то баба; и уже он хотел […] крякнуть и приосаниться, […] но не крякнул, не приосанился […] Рябая баба, ястреб, с очами безбровыми» (39). Только наблюдая птиц, герой осознает свои желания, и только уподобляясь птице, он удовлетворяет их. Очарованный Матреной, «смотрит Дарьяльский на крест, на колокольню, […] а в лесу курлыкает глупая птица; жалобно так курлыкает. Чего ей надобно?» (70). А когда акт любви между Матреной и Дарьяльским состоится, в его внешних проявлениях участвуют две главные птичьи породы: «Оханье, аханье; торопливые по двору шаги и возня; раскудахтались куры, хохлушка, хлопая крыльями, взлетает на сеновал, и на чью-то оттуда голову щелкнул сухой, голубиный помет» (226).
Русские мистические секты любили птиц особенной любовью. Скопцы, когда они отделились в 18 веке от хлыстов, называли себя ‘белыми голубями’ в отличие от ‘серых голубей’, хлыстов [1522] . Как в общехристианском символизме, голубь использовался русскими сектантами в качестве символа Святого Духа; а поскольку народные мистики верили, что Святой Дух живет в каждом праведно живущем, то любой член секты приравнивался к голубю. Сходное значение придавалось, однако, и нескольким другим птицам — орлу, соколу, соловью. Хлыстовские и скопческие песни переполнены ими. «Все райские птицы, братцы и сестрицы», — пели хлысты о себе; «Уж ты птица, ты птица, Птица райская моя», — пели они друг другу. «Сманить птицу» значило привлечь Бога, приобщиться благодати, достичь цели радения. «Велик, братцы, человек, кто сманил птицу с небес» [1523] . В песнях скопцов их герой-искупитель Селиванов постоянно символизируется птицей [1524] . Голос самих сектантов наблюдатель описывал так: «Вследствие оскопления […] голос их становится женственным, визгливо-слабым и как бы птичьим» [1525] . При всем значении птичьих метафор, сектанты использовали их среди других символов, не заботясь об иерархизации символического ряда; наряду с птицами, центральное значение имели символы коня и корабля (вовсе не использованные Белым), зеленого сада или луга (наоборот, использованные очень активно), и еще другие. Для текста СГ важно эксплицитное соотнесение серебряного голубя, как названия вымышленной секты и символа народной религиозности, с красным петухом, народным названием пожара и символом русской революции. Все время, что сектанты-голуби занимаются своими проектами, «красный бегал петух по окрестности» (219): крестьяне, возбужденные совместными усилиями «холубей» и «сицилистов», жгли усадьбы. Взаимное тяготение хлыстовства и социализма, главный идеологический предмет повести Белого, в метафорической ткани текста превращается в союз голубя и петуха [1526] .
1522
П. И. Мельников. Белые голуби — Русский вестник, 1869, 3.
1523
Ном. 213 и 214 в: Рождественский, Успенский. Песни русских сектантов-мистиков — Записки Императорского Русского Географического общества по отделению этнографии, Санкт-Петербург, 1912, 35; ср. ном. 213, 257, 283, 290, 360.
1524
Орлом, соколом, райской птицей — Рождественский, Успенский. Песни русских сектантов-мистиков, ном. 38, 44–46, 48, 51, 64, 54–57, 65.
1525
[И. Ковальский]. Рационализм на юге России — Отечественные записки, 1878, март, 208.
1526
Ср. исследование символизма птиц в литературе от Шекспира до Уитмена и далее: Leonard Lutwack. Birds in Literature. University Press of Florida, 1994. В английской литературе чаще всего фигурируют те же два вида, что и в нашем материале: петух и голубь.
Птичьи метафоры Белого мотивированы на разных уровнях. В Апокалипсисе Вавилон перед падением назван «хранилищем всех нечистых и ненавидимых птиц» [1527] . В Евангелии птицы вместе с лисицами противопоставлены Христу, которому некуда преклонить голову [1528] . Давно замечено особое значение птичьей темы для русского фольклора. Николай Гнедич писал:
Ни один из народов, коих словесность нам известна, не употреблял с такой любовью птиц в песнях своих, как русские и, вообще, […] племена славянские. Соловьи, гуси, утки, ласточки, кукушки составляют действующие лица наших песен. […] Есть песни […], в которых, с необыкновенной веселостию ума русского, перебраны почти все птицы [1529] .
1527
Откровение Иоанна, 18, 2.
1528
Обзор цитат этой евангельской фразы у русских символистов см.: М. Безродный. Конец Цитаты — Новое литературное обозрение, 1995, 12, 271.
1529
Н. И. Гнедич. Простонародные песни греков. Введение — Сочинения. Санкт-Петербург — Москва: тов-во М. О. Вольф, 1884, 1, 234.
Ходасевич заметил такую любовь у Державина: «Как он любил все крылатое!» — замечал биограф, перечисляя 17 воспетых Державиным птиц, от орла до бекаса «и, наконец, даже комара» [1530] .
Первая книга Михаила Пришвина, важная для связей между сектантством и символизмом, называлась В краю непуганых птиц; на деле она рассказывала о раскольниках северного края [1531] . Посетив заседание Петербургского религиозно-философского общества, сектант из общины «Начало века» Федор Черемхин написал сатирические стихи Птицы небесные: хлыст сравнивал услышанных им ораторов с воркующими птицами, оторвавшимися от земли [1532] . Хлыстовство и петушья тема связывались между собой, видимо, и общими эротическими значениями. В стихотворении Сергея Городецкого Росянка (Хлыстовская) [1907] кульминационная сцена такова:
1530
В. Ходасевич. Державин. M"unchen: W. Fink, 1975, 288.
1531
М. Пришвин. В краю непуганых птиц. Очерки Выговского края. Санкт-Петербург: издание А. Ф. Девриена, 1907.
1532
Опубликовано в: Материалы к истории русского сектантства и старообрядчества. Под ред. В. Д. Бонч-Бруевича. Санкт-Петербург, 1916, 7, 315.
Осиновый кол здесь говорит о многом. Зловещий смысл птичьих ассоциаций осознавался постепенно и, возможно, в прямой связи с СГ. Как писал Мандельштам: «И тем печальнее, чем горше нам, Что люди-птицы хуже зверя» [1534] . Эти люди-птицы Мандельштама, «в безвременьи летающие», похожи на людей-голубей Белого, для которых во время радения «нет будто вовсе времен и пространств» (112).
1533
Городецкий. Ярь. Санкт-Петербург, 1907, 48.
1534
Мандельштам. Сочинения в 4 томах. Москва: Терра, 1991, 1, 147.