Шрифт:
— Папа! — ухватилась Даша обеими руками за отцовскую канареечную безрукавку. — Вот, знакомься! Мой… это самое…
— Не надо! Н-не желаю… — вдруг не сдержался, воскликнул, рукой заслонился от дочери всегда уравновешенный, мягкий характером и лицом (от этой его мягкости физиогномической наверняка и Дашина улыбка пошла), так и не успевший поседеть, русобровый, сероглазый Афанасий Кузьмич. — Не надо, не балуй. Достаточно! — и руками замахал.
И тут Даша вспыхнула. Ногой о камень ударила. Улыбка с ее лица на мгновение сошла, сделав лицо несчастным, убитым. И сразу же Афанасий Кузьмич руками махать прекратил и виновато, за неимением хвоста, ногой по тротуару завращал, бесшумно шаркая резиновой подошвой.
— Папа, миленький, родненький… Это ведь Аполлон!
— Рыбкин! — без тени улыбки отрекомендовался композитор фонарщику, протягивая музыкальную, длиннопалую ладонь. — Аполлон Рыбкин.
— Очень приятно… — начиная стаскивать со своей огромной пятерни резиновую крагу, сказал Афанасий Кузьмич.
Даша скорей весело, нежели недоуменно подняла брови, пытаясь разгадать поведение мужчин и прежде всего Барнаульского, назвавшегося почему-то Рыбкиным. «Чего это он? К встрече, должно быть, не готов. Вот и чудит от неожиданности».
— Папа, миленький, успокойся. Ну, посмотри на меня: это — я! И на этот раз все как бы всерьез…
— Как бы? Или всерьез? — стащил наконец перчатку Афанасий Кузьмич и устало провел рукой по своему лицу, по закрытым глазам, попутно взъерошив правую бровь, отчего весь его неуклюжий облик сделался еще трогательней.
— Извините, — крепко взял Барнаульский Дашу под руку, — только в жмурки играть не обучен. Об чем речь? Терпеть не могу недомолвки и разные там недоглядки. Лично я всерьез и надолго!
И тут происходит что-то по теперешним меркам ужасное, не всякий выдержку после этого при себе сохранит: молодой, модный, замшевый, штаны подтяжками схвачены, прикушены, такой, на которого и так постоянно люди в толпе оборачиваются, яркий, хлесткий, удачливый, можно сказать баловень судьбы — Аполлон, можно сказать Бельведерский, нимало не заботясь о своих вельветовых штанах и о том, что о нем прохожие подумают, с размаху на асфальт перед Афанасием Кузьмичом коленками стукается! И голову покорно на грудь склоняет. А потом, глаза вверх подняв, смело заявляет:
— Абсолютно трезв, учтите. Как стеклышко. Так что со всей определенностью и ответственностью прошу у вас Дашиной руки. Руку вашей дочери прошу! Вот… К супруге вашей, Ксении Авксентьевне, за той же просьбой приду отдельно. С колен не встану до тех пор, пока согласия не получу.
— Ну что вы, ей-богу… — заволновался Афанасий Кузьмич. — Дарья, подыми его, брюки испортит.
Люди, идущие мимо них, сдержанно улыбались, не зная, что именно около столба происходит, во всяком случае что-то забавное… Некоторые долго, по нескольку раз оборачивались, прежде чем окончательно затеряться в толпе. Но никто из них даже не притормозил движения: наша хата с краю. И только одна бойкая, отважная старушка остановилась с твердым намерением разобраться, что к чему. Есть такие пружинистые, несгибаемого характера старушки на Руси. Из тех, скорей всего, женщин, которые в более свежем возрасте могли и в горящую избу войти, и коня, а то и просто автомашину на всем ходу остановить, преградить ей дорогу, выбежав на проезжую часть и замерев там бесстрашно, как деревце на ветру.
— «Скорую»-то вызывали? — обратилась бабушка к Афанасию Кузьмичу, как к лицу официальному, облаченному в казенную жилетку.
Но до нее ли тут было, до старушки ли неравнодушной? Афанасий Кузьмич Аполлону поспешно руку протянул. Композитор руку принял, но с колен подниматься не спешил.
— Дорогой папаша… Я ведь вас крайне серьезно, со всей ответственностью спрашиваю, — задрожал вдруг губами Барнаульский, подставляя себе под правый глаз холеный, музыкальный кулак, — согласны породниться?! Или не нравлюсь, черт возьми?!
— Да что вы на самом-то деле… — зашептал, залепетал, отвернувшись к машине, фонарщик. — Да вставайте же… Нехорошо. Ну, согласен, согласен! Ясное дело. Не спрашивают нынче родителей. — И тут дверца его фонарной машины отворилась, наружу высунулась голова шофера, напарника Афанасия Кузьмича. — Вот, Варфоломеич, познакомься… Моя дочка. Даша.
— А это что же? Хулиганют?
— Да нет… Зятек вроде, — усмехнулся Кузьмич.
— А что же… выпил малость?
— Не надо, не надо! — заворчал, отклеиваясь от тротуара, Аполлон и небрежно отряхивая серую пыль с темно-синего вельвета. — Ни грамма! Как стеклышко. И не жертву приношу, дяденьки, а сердце! Само собой получилось. Даже не верится.
— Так у вас что же, — заволновался Кузьмич не на шутку, — и эти, как его… штампики, того, проставлены?
— Заявление подано. Через неделю штампики.
— Тьфу ты, господи! — отмахнулась старушка разочарованно от непонятной для нее компании и, ворча себе что-то под нос, двинулась прямиком на красный свет поперек проспекта. Завизжали тормоза, но все обошлось. Старушка повернула обратно и, подойдя к Афанасию Кузьмичу, весело проговорила: