Шрифт:
Приятно ехать по такой трассе — ни тряски тебе, ни толчков. И автобус «Мерседес-Бенц», двигаясь со скоростью сто двадцать-сто тридцать километров в час, похож на сонное царство: танцоры, распахнув рубашки до пояса, а кто вообще в майке, отсыпаются, и сон их спокоен и крепок… Не будь этой трассы, что бы мы делали, ведь в гостиницу прибываем за полночь, а подъем в шесть-семь утра, в зависимости от того, сколько километров надо преодолеть до следующего города, где сегодня же должен состояться очередной концерт. В автобусе никаких разговоров, лишь едва слышная мелодия, несущаяся из магнитофона, вмонтированного в панель сидения водителя, ласкает слух… Спит ансамбль, то и дело клонится голова к рулю и у Лонго, который жалуется, что на такой трассе постоянная забота у водителя, — не заснуть. И когда автобус проезжает мимо искореженных в авариях машин — а это случается чуть ли не каждый день — Лонго сквозь зубы цедит одно и то же слово: «Задремал»…
… «Альфа-Ромео» синьора Чака поравнялась с будкой, но вместо денег импресарио протянул удостоверение. У служащего брови поползли вверх, он вытаращил глаза на синьора Чаку, бросил беглый взгляд на удостоверение и, возвращая документ, широко улыбнулся. Правая рука его неожиданно дернулась к виску, отдавая честь импресарио. Касса на сей раз не щелкнула…
— У него разрешение на бесплатное пользование частными дорогами? — спросил я у Виктора.
Синьор Чака выпрямился на сиденье и, довольный, сообщил:
— Это право дано лишь президенту и пятидесяти двум героям Италии. Министры как миленькие оплачивают проезд, миллионеры, как простые смертные, тоже обязаны. Владельцы дорог — и те вносят плату. А я взмахну этой книжонкой — и путь открыт!
— Он не президент, — посмотрел я на импресарио. — Следовательно, он герой Италии?
— Герой, — подтвердил синьор Чака и спохватился: — Но воевал я не с вами, я сражался против американцев. Судьба смилостивилась ко мне, я не бросал бомбы на города и села, а был летчиком-истребителем и сбил шестнадцать самолетов. В честных поединках. И — слава Мадонне! — я не был на Восточном фронте. Иначе бы я сегодня не мог смотреть вам в глаза. Я был молод и многого не понимал. Я любил свою родину и сражался за нее. Но фашистский дух мне не нравился, я про себя всегда смеялся над гримасами Муссолини. Позер, он не ведал, как жалки были его потуги выглядеть грандом. Я был ловок, вот как этот парень, — кивнул он на меня, — ловок не на сцене, я всегда плохо танцевал, а в воздухе. Я до мельчайших нюансов познал свой истребитель, он реагировал не только на движение рук, но и на мою мысль, и я опережал на доли секунд американских ассов и бил их…
Я уже не вникал в его слова. Ошеломленный, я вслушивался в себя. В горле застрял ком. Как чудовищная тень стремительно падающего на пасущегося козленка безжалостного орла, мысль обжигала меня. Я еду в одной машине с тем, кто сражался пусть не лицом к лицу с советскими солдатами, но все равно на стороне противника. Он не фашист, но, желал он этого или нет, помогал им творить зло. То зло, которое исковеркало жизнь моей матери, да и мою, хотя я и родился после войны. Окажись мать здесь, она бы пристально уставилась на синьора Чаку своими черными, пронзительными глазами. Она не сидела бы тихо за его спиной, нет… Она бы… Мне не хотелось представлять себе, что натворила бы она. Но то, что она, приказав остановить машину, немедленно покинула бы ее, — в этом у меня не было никаких сомнений.
А я сидел, слушал импресарио и старался вызвать в себе гнев к нему. И не получалось. Я чувствовал себя предателем. Родины. Народа. Матери. Может быть, в эту самую минуту она в белой кофточке, с темной косынкой на голове сидит на полу посреди гостиной — жалкая птица с подбитым крылом, — и беспомощно водит глазами по окружающей ее посуде, наполненной до краев водой, одна-одинешенька со своим прошлым, отчаяньем и болью. А я? Почему я не с ней?
Почему я здесь, в автомобиле того, кто сражался на стороне фашистов?
Мне не хватало воздуха. Дрожащей рукой я притронулся к плечу Аслана Георгиевича. Тот повернулся, взглядом спросил, что надо…
— Вы знали об этом? — выдавил из себя я и, видя, что министр не уловил тайного смысла вопроса, добавил: — Что он был летчиком?
В машине воцарилась тишина. Виктор не перевел импресарио вопрос, но тот понял, что речь идет о нем, и глухо обронил короткую фразу.
— Что он сказал? — спросил Аслан Георгиевич и, не услышав ответа, переспросил: — Так что все-таки?
— Что… что прошлое каждого народа не без… вони… — запинаясь произнес Виктор и добавил: — Он выразился более жестко… Нецензурно.
— Такая мысль — слабое утешение, — заявил Аслан Георгиевич.
— Но вы знали, да? — настойчиво повторил вопрос я.
— Об этом знают у нас в стране, — просто ответил Аслан Георгиевич и, устремив взгляд на трассу, умолк.
— Значит, мы простили его?
— Мы все помним, — немного резковато ответил Аслан Георгиевич. — Все. И делаем тоже все, чтоб прошлое не вернулось. Да, Олег, у нас хорошо знают, кем был синьор Чака. И тем не менее мы сотрудничаем с ним. Активно сотрудничаем, потому что… так надо. Фыркать легче всего, а вот искать пути друг к другу — в этом будущность земли. И мы с тобой, Олег, на самом переднем крае этой миссии. Ты думаешь, в зале бывает мало тех, кто мечтает о нашем крахе? Предостаточно таких посещает наши концерты, предостаточно. И уже то, что они спешат посмотреть наше искусство, — победа. Пусть маленькая, пусть символическая, но победа. Еще один шаг вперед, к взаимоуважению. Представляешь, враг сидит в зале, любуется нашими танцами и не смеет их охаивать, потому что зал восхищен. И он, этот враг, вынужден, — слышишь? — вынужден вместе со зрителями аплодировать нам… Когда тебе плохо, думай об этом. А что касается синьора Чака, то сегодня он нам не враг, сегодня он нам, как видишь, помогает.
По тону Аслана Георгиевича и по тому, что Виктор не торопился переводить, синьор Чака догадался, о чем идет речь, и сказал:
— Есть ситуации, когда у человека нет выбора.
— Выбор есть всегда, — не согласился с ним Аслан Георгиевич.
— Я неточно выразился, — секунду поразмыслив, ответил импресарио. — Конечно, выбор всегда есть. Но иногда этот выбор между петлей и компромиссом. Я уже говорил вам, что Муссолини не был моим кумиром, но я видел, что происходило с теми, кто не скрывал своего отношения к фашистам. И как ни молод я был, когда пришла пора надеть мундир, я имел благоразумие не лезть на рожон. Это был компромисс. Я прошел все муки ада, но я жив. Не мертвецом, а живым я встретил восьмидесятые годы двадцатого столетия. Повезет — я и в двадцать первый загляну… А где те, что артачились? Много ли их осталось? Виктор, — попросил он, — скажи этому парню, что он счастливчик: он не попадал в переплет, откуда только два пути: под расстрел или в строй солдат… — Он через силу засмеялся: — Я теперь тебя так и буду называть, Счастливчиком. Окей? — повернулся он ко мне.