Шрифт:
А Ла Мусей успокаивает его:
Пред водою страх уйми ты:Мы с тобою содомиты,Суждено тебе и мнеСгибнуть разве что в огне.354«Беру свои слова обратно, — пронзительным голосом, жеманничая, сказал де Шарлю, — вы кладезь учености; вы мне все это запишите, хорошо? Я буду это хранить в моем семейном архиве, поскольку моя прабабка была сестра принца». — «Это все так, барон, но вот насчет принца Людовика Баденского я ничего не могу сказать. Впрочем, среди военных…» — «Какая чепуха! В те времена — Вандом, Вилар355, принц Евгений356, принц де Конти357, и, если я еще к ним присоединю всех наших героев Тонкина, Марокко,358 — а я имею в виду только людей благочестивых, с возвышенной душой, — и «новое поколение», вы будете крайне удивлены. «Мне бы следовало поучить тех, кто исследует новое поколение, отбросившее усложнения, допускавшиеся их предками как ненужные», — сказал Бурже359. У меня есть там дружок, о нем много говорят: вы могли бы у него узнать прелюбопытные вещи… Но я не хочу быть злопыхателем, вернемся к семнадцатому веку. Вы знаете, что Сен-Симон говорит, между прочим, о маршале д'Юкселе360: «…не уступавший греческим развратникам, сластолюбец, не считавший нужным это скрывать, пристававший к молодым офицерам и делавший их своими людьми у себя в доме, не считая отлично сложенных молодых слуг, и все это совершенно открыто — и в армии, и в Страсбурге». Вы, вероятно, читали письма Мадам361 — мужчины называли ее не иначе как Бабища. Она говорит об этом достаточно ясно». — «У нее был такой достоверный источник, как ее муж». — «Он не менее любопытен, чем Мадам, — заметил де Шарлю. — С нее можно было бы писать портрет ne varietur362, лирический синтез «жены гомосека». Во-первых, мужеподобна; обычно жена гомосека — мужчина, а для нее не было ничего проще, как наградить его детьми. Мадам ничего не говорит о пороках Мсье, но она пускается в бесконечные рассуждения о том же самом пороке у других как человек осведомленный, потому что все мы любим находить в других семьях пороки, от которых страдаем в своей семье, чтобы доказать самим себе, что здесь нет ничего из ряда вон выходящего и позорного. Я вам говорил, что это было обычным явлением. Помимо примеров, которые я приводил из семнадцатого века, если бы мой великий предок Франсуа де Ларошфуко жил в наше время, он мог бы с большим правом, чем о своем, сказать… подскажите мне, Бришо: «Пороки свойственны всем временам;363 но если бы люди, известные всему миру, появились в первые века, то кто стал бы говорить теперь о проституции Гелиогабала364?» Известные всему миру — отлично сказано. Я вижу, что мой проницательный родственник знал все сплетни о своих знаменитых современниках, как я о своих. Но теперь таких людей стало больше. В них есть нечто им одним свойственное». Я понял, что де Шарлю собирается рассказать нам, каким образом эволюционировала эта область нравов. И когда говорил он, когда говорил Бришо, от меня ни на секунду не отходил более или менее четкий образ моего дома, где меня ждала Альбертина, вместе с ласкающим, задушевным мотивом Вентейля. Я все время мысленно возвращался к Альбертине, а мне и в самом деле давно пора было вернуться к ней, как к некоему шару, к которому я был тем или иным способом привязан, который не пускал меня из Парижа и который сейчас, в то время как в зале Вердюрена я воссоздавал в воображении свой дом, давал мне знать о себе не как о пустом пространстве, влекущем не своей оригинальностью и довольно унылом, а словно наполненным — похожим этим на дом в Бальбеке в один из вечеров, — наполненным неподвижным присутствием, длящимся ради меня и поддерживающим во мне уверенность, что в любой момент я его обрету. В настойчивости, с какой де Шарлю возвращался к одной и той же теме, в которой он, благодаря тому что его ум работал в одном направлении, хорошо разбирался, было что-то, в общем, тягостное. Он был скучен, как ученый, который ничего но видит за пределами своей специальности, надоедлив, как всезнайка, который хвастается тем, что ему известны тайны, и горит желанием их выдать, антипатичен, как те, что, когда речь идет об их недостатках, веселятся, не замечая, что на них неприятно смотреть, нестерпим, как маньяк, и до ужаса неосторожен, как обвиняемый. Эта резкая характеристика, которую можно было бы дать сумасшедшему или преступнику, слегка успокоила меня. Внеся в нее необходимые изменения, чтобы получить возможность извлечь выводы, касавшиеся Альбертины и напомнившие мне ее поведение с Сен-Лу, со мной, я говорил себе — как бы ни было тяжело для меня одно из этих воспоминаний и печально другое, — я говорил себе, что они как будто бы исключают вид ярко выраженной деформации, вид влечения, должно полагать, в силу необходимости ни с чем другим не совместимый, который с такой силой проступал и в речах, и в самом облике де Шарлю. Но, к несчастью, де Шарлю поспешил разрушить мои надежды так же, как он их в меня вселил, то есть сам того не сознавая. «Да, — сказал он, — за последние двадцать пять лет как все изменилось вокруг меня! Я не узнаю общества; барьеры сломаны, и толпа, не имеющая понятия не только об элегантности, но и о простых приличиях, танцует танго в моем семейном кругу; изменились моды, политика, искусство, религия — все. Но я могу ручаться, что еще больше изменилось то, что немцы называют гомосексуализмом. Боже мой! В мое время, не считая мужчин, ненавидевших женщин, и тех, что, любя их, занимались другим ради интереса, гомосексуалисты были почтенными отцами семейств и заводили любовниц для отвода глаз. Если бы мне надо было выдать свою дочь замуж, то ради ее счастья я стал бы среди них искать себе зятя. Увы! Все изменилось. Теперь ищут женихов и среди тех, кто без ума от женщин. Мне кажется, я не лишен чутья, и когда я, бывало, говорил себе: „Ни в коем случае“, то я не обманывался. А теперь я промажу. У одного моего друга, у которого в этих делах немалый опыт, был кучер — ему порекомендовала его моя невестка Ориана: это малый из Комбре, на все руки мастер, особенно — задирать подолы; насчет другого — ни-ни. Он был несчастьем для своей хозяйки: обманывал ее с двумя женщинами, которых обожал: с актрисой и с девушкой из пивной. Мой родственник принц Германтский, раздражающий своим свойством — верить всему, сказал мне как-то раз: „А почему Икс не спит со своим кучером? Может быть, это не доставило бы удовольствия Теодору (так зовут кучера), а может быть, кучера обижает то, что хозяин не заигрывает с ним?“ Я попросил Жильбера насчет этого помалкивать; меня раздражала и эта мнимая проницательность, которая, если человек выказывает ее в связи с тем, что ему самому безразлично, свидетельствует о том, что он недостаточно проницателен, и шитое белыми нитками лукавство моего родственника, которому хотелось, чтобы наш друг Икс попробовал ухватиться за эту доску и, в случае, если она надежна, поплыл дальше». — «Разве у принца Германтского такие наклонности?» — спросил Бришо со смешанным чувством изумления и неприязни. «Господи ты боже мой! — в восторге воскликнул де Шарлю. — Это так хорошо всем известно, что я не считал нескромным сказать об этом вам. Ну вот, на другое лето я поехал в Бальбек и узнал от матроса, с которым я кое-когда отправлялся на рыбную ловлю, что мой Теодор — кстати сказать, брат горничной приятельницы госпожи Вердюрен, баронессы Пютбю, — является в гавань и с невероятным нахальством подцепляет то одного матроса, то другого, чтобы прокатиться вместе на лодочке и „все такое прочее“. Тут уж я не выдержал и спросил про хозяина, в котором узнал господина, целыми днями игравшего в карты со своей любовницей: не из таких ли он, что и принц Германтский. „Да это всему свету известно, он этого и не скрывает“. — „Но ведь с ним любовница?“ — „Ну и что ж такого? До чего наивны эти дети! — отеческим тоном сказал мне барон, не подозревая, какую боль причиняют мне его слова в связи с мыслью об Альбертине. — Его любовница очаровательна“. — „Но, в таком случае, его три друга такие же, как он?“ — «Ничего похожего! — вскричал де Шарлю, затыкая себе уши, как будто я, играя на каком-нибудь инструменте, взял неверную ноту. — Он на другом краю. Тогда, значит, нельзя уже иметь друзей? Ах, молодость, у нее в голове такой сумбур! Вас надо перевоспитать, дитя мое. Впрочем, — продолжал он, — должен сознаться, что этот случай — а я знаю много других, — при том, что беззастенчивостью меня трудно смутить, — этот случаи привел меня в замешательство. Я старый воробей, но мне это непонятно, — сказал он тоном старого галликанца365, рассуждающего об одном из направлений ультрамонтанства366, роялиста-либерала, рассуждающего об Аксьон франсез367, или ученика Клода Моне о кубистах. — Я не осуждаю этих новаторов, я им скорей уж завидую, стараюсь их понять, но не примыкаю к ним. Если они так любят женщину, то почему же они ищут себе главным образом среди рабочих, где на это смотрят неодобрительно, где они прячутся из самолюбия, они ищут себе, как это у них называется, «девку»? Потому, что это дает им возможность представить себе нечто иное. Что?» «Что другое может представлять собой женщина для Альбертины?» — подумал я, и в этом был источник моих страданий. «Право, барон, — заговорил Бришо, — если Совет факультетов предложит открыть кафедру гомосексуализма, то я выдвину вас. Или нет, нам больше подойдет Институт специальной психологии. И еще я непременно дал бы вам кафедру в Коллеж де Франс368 с правом заниматься отдельно с каждым студентом, и результатами этих занятий вы будете делиться, по примеру преподавателей тамильского языка или санскрита, с небольшим количеством тех, кого это интересует. У вас будет два слушателя и сторож — не подумайте, что я бросаю тень на коррупцию наших сторожей: по-моему, она неуязвима». — «Вы ничего не знаете, — оборвал его барон. — Помимо всего прочего, вы ошибаетесь насчет того, что это интересует только узкий круг. Как раз наоборот». Не подумав о противоречии между направлением разговора, остававшимся неизменным, и упреком, который он бросит, де Шарлю продолжал. «Напротив, это страшно, — заговорил он с Бришо сокрушенно и с возмущением, — все об этом только и говорят. Это позор, но я отвечаю за свои слова, дорогой мой! Кажется, позавчера у герцогини д'Эйен369 в течение двух часов только и разговору было что об этом. Подумайте: если теперь об этом заговорили женщины, так ведь это форменный скандал! Самое гнусное — это что они получают сведения, — продолжал он необыкновенно горячо и энергично, — от подлецов, отпетых мерзавцев, как, например, этот коротышка Шательро370: сам-то он больно хорош, а туда же, смеет чернить дамам других. Мне передавали, что про меня он говорил черт знает что, но мне наплевать. Я считаю, что комья грязи, бросаемые человеком, которого чуть не выгнали из Джокей-клоба за то, что он передернул в карты, летят обратно и падают на него. Я бы на месте Жаны д'Эйен из уважения к моему салону запретил бы рассуждать на эти темы и говорить глупости о моих родственниках. Но ведь у нас нет уже общества, нет правил, нет приличий, нет других тем для разговора, кроме туалетов. Ах, дорогой мой, пришел конец света! Все сделались такими жестокосердыми! Изощряются в злословии. Ужасно!»
Я был труслив еще в детстве; в Комбре я убежал, чтобы не видеть, как предлагают моему деду выпить коньяку, и не видеть тщетных усилий бабушки, умоляющей его не пить, и теперь у меня была только одна мысль: улизнуть от Вердюренов до исполнения приговора над де Шарлю. «Я непременно должен уйти», — сказал я Бришо. «Я уйду вместе с вами, — сказал он, — по мы не можем уйти не простившись. Пойдемте попрощаемся с госпожой Вердюрен», — заключил профессор и с видом человека, в шутку собирающегося спросить: «А вы нас еще когда-нибудь к себе пустите?» — проследовал в залу.
Во время нашего разговора Вердюрен по знаку жены привел Мореля. Г-жа Вердюрен по зрелом размышлении нашла, что разумнее было бы подождать открывать Морелю глаза, но это было выше ее сил. Есть такие желания, которые находятся пока только в зародыше, но если не препятствовать их росту, то они начинают властно требовать удовлетворения, не считаясь с последствиями; невозможно удержаться и не обнять декольтированную спину, на которую слишком долго смотришь и на которую губы падают, как птица на змею, нельзя не проглотить пирожок, когда у тебя в животе пусто, нельзя удержать изумление, смятение, отчаяние или веселье, когда эти чувства внезапно разбушевались у тебя в душе. Так, исполненная мелодраматизма, г-жа Вердюрен приказала мужу увести Мореля и во что бы то ни стало поговорить с ним. Скрипач начал жаловаться, что королева Неаполитанская уехала, а он так и не был ей представлен. Де Шарлю столько раз твердил Морелю, что она сестра императрицы Елизаветы и герцогини Алансонской, что в его глазах государыня выросла до небес. Но Покровитель объяснил ему, что они здесь не для того, чтобы толковать о королеве Неаполитанской, и прямо приступил к делу. «Вот что, — сказал он немного спустя, — если хотите, давайте посоветуемся с моей женой. Честное слово, я ей ничего не говорил. Послушаем, что она скажет. Я-то могу ошибаться, по вы знаете, как верно судит обо всем моя жена, и потом, она вас необыкновенно высоко ценит, изложите ей суть дела». Г-жа Вердюрен с нетерпением ждала, предвкушая наслаждение, которое она получит от разговора с виртуозом, а затем, когда он уйдет, от точного отчета о разговоре между ним и ее мужем, и в ожидании повторяла: «Что они там делают? Надеюсь, по крайней мере, что у Гюстава371 хватило времени как следует его настрочить», — и вот наконец появился Вердюрен с Морелем, по-видимому крайне взволнованным. «Он хотел бы с тобой посоветоваться», — сказал жене Вердюрен с таким видом, как будто он не уверен, что его просьба будет исполнена. Не ответив Вердюрену, в пылу волнения г-жа Вердюрен обратилась непосредственно к Морелю. «Я совершенно согласна с моим мужем: я считаю, что вы не можете дольше это терпеть!» — в сильном возбуждении воскликнула она, забыв, как о ничего не значащей условности, что у них с мужем было уговорено, что она сделает вид, будто бы ничего не знает об его разговоре со скрипачом. «Как? Что терпеть?» — пробормотал Вердюрен; он попытался разыграть удивление и, с неловкостью, объясняющейся волнением, стоять на своем. «Я догадалась, о чем ты с ним говорил, — сказала г-жа Вердюрен, нимало не заботясь о правдоподобии своего объяснения и о том, что скрипач, припомнив потом эту сцену, усомнится в правдивости Покровительницы. — Нет, — продолжала г-жа Вердюрен, — я считаю, что вы не можете дольше выносить шокирующую близость с этим одряхлевшим господином, которого нигде не принимают, — добавила она, не думая о том, что это не соответствует действительности и что она принимала его у себя почти ежедневно. — Вы притча во языцех всей консерватории, — продолжала она, зная, что это наиболее веский аргумент, — еще один месяц такой жизни — и ваше артистическое будущее рухнет, тогда как без Шарлю вы будете зарабатывать более ста тысяч франков в год». — «Но мне никто ничего не говорил, я потрясен, я вам бесконечно благодарен», — со слезами на глазах пробормотал Морель. Вынужденный изображать удивление и скрывать стыд, он побагровел, пот с него лился так, как будто он проиграл все сонаты Бетховена подряд, из глаз у него струились слезы, которые не извлек бы даже боннский гений372. Заинтригованный этими слезами скульптор усмехнулся и уголком глаза показал мне на Чарли. «Вы ничего не слыхали, потому что вы живете одиноко. У этого господина грязная репутация, у него были скверные истории. Мне известно, что он на примете у полиции; если он кончит не так, как все ему подобные, если его не пристукнет какая-нибудь банда, то считайте, что ему еще повезло, — добавила она; при мысли о де Шарлю ей вспомнилась герцогиня де Дюра, и, взбешенная, она старалась как можно больнее уколоть несчастного Чарли и отомстить за тех, кого пригласила на вечер она. — Он и в материальном отношении вам не опора: он разорился в пух с тех пор, как попал в лапы к людям, которые шантажируют его и не могут даже вытянуть у него деньги на расходы за их концерты; за ваши концерты ему уж совсем нечем платить; ведь все заложено: дом, замок и так далее». Морель тем легче поддался на эту удочку, что де Шарлю охотно в его присутствии вступал в отношения со всяким сбродом — с породой людей, к которой сын лакея, хотя бы он был не менее развратен, чем де Шарлю, испытывает такое же чувство ужаса, как к приверженности де Шарлю бонапартистским идеям.
У хитреца Мореля уже созрел план комбинации, напоминавшей те, что в XVIII веке назывались перевертыванием союзов. Он решил, ничего не говоря де Шарлю, завтра вечером поехать к племяннице Жюпьена с целью все поправить. К несчастью для него, этот план не осуществился. Де Шарлю в тот же вечер назначил свидание Жюпьену, а котором жилетник не мог отказать де Шарлю, несмотря на происшедшие события. Другие события, о которых пойдет речь впереди, обрушились на Мореля в то время, когда Жюпьен со слезами рассказал о своих несчастьях барону, а не менее несчастный барон объявил, что он удочерил брошенную малышку, что она возьмет себе один из его титулов, вернее всего — мадмуазель д'Олорон, что он дает ей великолепное образование и выдает замуж за богатого человека. Обещания де Шарлю чрезвычайно обрадовали Жюпьена, но не произвели никакого впечатления на его племянницу, так как она продолжала любить Мореля, а тот, по глупости или по свойственному ему цинизму, зашел, пошучивая, в мастерскую, когда Жюпьена там не было. «Ну, что у вас такое, девушка с кругами под глазками? — спросил он, смеясь. — Тоска по милом? Э, все проходит, год на год не похож. В конце концов, мужчина вправе выбрать себе удобную обувь, а уж тем более — женщину, и если она ему не по ноге…» Он успел рассердиться всего один раз, потому что она заплакала; он счел это малодушием, признаком отсутствия самолюбия. Слезы не всегда вызывают сочувствие.
Но мы ушли далеко вперед: ведь все это произошло после вечера у Вердюренов, который мы прервали и рассказ о котором необходимо продолжить с того самого места, где мы остановились. «Я ничего не подозревал…» — со вздохом сказал г-же Вердюрен Морель. «Конечно, никто вам так прямо в лицо не скажет, и все-таки вы притча во языцех консерватории, — злобно прервала Мореля г-жа Вердюрен, желая дать ему понять, что дело не только в де Шарлю, но и в нем тоже. — Я охотно верю вам, что вы ничего не знаете, и тем не менее люди говорят открыто. Спросите Ского, что говорили недавно у Шевильяра373, в двух шагах от нас, когда вы входили в мою ложу. На вас пальцем показывают. Я вам скажу, что я лично не обращаю на это внимания; я только нахожу, что он человек странный и что он всю свою жизнь был для всех посмешищем». — «Не знаю, как вас благодарить», — сказал Чарли таким тоном, каким говорят с дантистом, который только что причинил вам адскую боль и даже не позволяет заглянуть себе в рот, или с кровожадным свидетелем, подбивающим вас на дуэль из-за пустяков: «Вы не можете это так оставить». «Я считаю, что вы человек с характером, что вы настоящий мужчина, — сказала г-жа Вердюрен, — и вы скажете ясно и определенно, хотя он всем говорит, что вы не посмеете, что вы у него на привязи». Чарли, ища, у кого бы призанять достоинства, так как от его собственного достоинства остались одни лохмотья, порылся в памяти, не вычитал ли он чего-нибудь или не слышал, и тут же нашелся: «Я не так воспитан, чтобы быть нахлебником у такого человека. Нынче же вечером я порываю с де Шарлю всякие отношения… Королева Неаполитанская, наверно, уже уехала? Если б она была еще здесь, то, прежде чем порвать с ним, я бы его спросил…» — «Полного разрыва не надо, — сказала г-жа Вердюрен, не хотевшая дезорганизовать „ядрышко“. — У вас не выйдет никаких неудобств здесь, в этом тесном кругу, где вас ценят, где никто не скажет о вас дурного слова. Вы только добейтесь полной свободы и не тащитесь за ним ко всем этим скотам, которые льстят вам в глаза; я бы хотела, чтобы вы послушали, что они говорят у вас за спиной. Не жалейте о них; мало того, что на вас останется несмываемое пятно, но и с точки зрения артистической, даже если у вас больше не будет позорящих рекомендаций Шарлю, я вам ручаюсь, что эта среда поддельного света обесславит вас, на вас не будут смотреть как на серьезного музыканта, у вас сложится репутация любителя, салонного музыкантика, а в вашем возрасте это ужасно. Я понимаю, что всем этим прелестным дамам куда как выгодно любезничать со своими приятельницами, бесплатно пригласив вас, но ваше будущее артиста от этого пострадает. Я не говорю об исключениях. Вот вы упомянули королеву Неаполитанскую — она действительно уехала, у нее еще один вечер, — это прекрасная женщина, и я уверена, что к де Шарлю она особого уважения не питает. Я уверена, что она приезжает к нам ради меня. Да, да, я знаю, что ей хотелось познакомиться с господином Вердюреном и со мной. Вот здесь вы можете играть. И вообще, я должна вам сказать, что если кого-нибудь пригласила я — а меня музыканты знают, со мной они всегда, понимаете ли, так милы, они смотрят на меня отчасти как на свою, как на Покровительницу, — то это совсем другое дело. Но бойтесь как огня герцогиню де Дюра! Не делайте этого промаха! Кое-кто из музыкантов рассказал мне про нее. Они мне доверяют, — сказала г-жа Вердюрен мягким, естественным тоном, на который она в иных случаях внезапно переходила, придавая своему лицу скромное выражение и глядя на вас заученно обворожительным взглядом. — Они запросто приходят ко мне рассказать кое-какие истории; некоторые из них считаются молчунами, но у меня они болтают иногда целыми часами; не могу вам передать, как это интересно. Бедный Шабрие374 всегда говорил: «Только госпожа Вердюрен умеет заставить их говорить». Так вот, вы знаете, все без исключения плакали оттого, что им приходится играть у герцогини де Дюра. Дело тут не только в унижении, в том, что ей доставляет удовольствие обращаться с ними, как со слугами, но они потом нигде не могут найти ангажемента. Директора говорят: «Ах да, это тот, что играет у герцогини де Дюра!» И все кончено. Это лучший способ отрезать себе дорогу к будущему. Понимаете: концерты в светском обществе — это несерьезно; можно иметь какой угодно талант, но, как это ни печально, стоит вам сказать, что вы играли у герцогини де Дюра, — и у вас репутация любителя. А что касается музыкантов, то я же их знаю, понимаете, сорок лет я посещаю их концерты, я их выдвигаю, я за ними слежу, и вот, вы знаете, когда они говорят: «любитель», то этим все сказано. И, в сущности, они уже говорят это о вас. Сколько раз я была вынуждена вступаться за вас, уверять, что вы не станете играть в таком нелепом салоне! Знаете, что мне на это отвечали? «Да он будет играть насильно, Шарлю не станет спрашивать его согласия, он с его мнением не считается». Кто-то, желая доставить де Шарлю удовольствие, сказал: «Мы восхищаемся вашим другом Морелем». Знаете, что он ему ответил с хорошо вам знакомым заносчивым видом? «Почему вы думаете, что он мой друг? Мы с ним не из одного класса, это всего лишь моя креатура, мой протеже». В это мгновение под выпуклым лбом «богини музыки» затрепетало единственное слово, которое иные женщины не в силах удержать в себе, слово не только оскорбительное, но и неосторожное. Однако потребность сказать его берет верх над порядочностью, над осторожностью. Именно этой потребности, после нескольких легких подергиваний шаровидного нахмуренного чела, уступила Покровительница: «Моему мужу даже повторили, что он сказал про вас: „мой слуга“, но я не поверила». Это была та же потребность, которая вынудила де Шарлю, вскоре после того, как он поклялся Морелю, что никто никогда не узнает его происхождения, сказать г-же Вердюрен: «Он сын лакея». Это такая же потребность — как только слово, уже выпущенное, побежало по кругу — передавать его за печатью тайны обещанной, но не хранимой, — вот так и бежала молва. А в конце концов слова возвращались, как в детской игре, к г-же Вердюрен и ссорили ее с заинтересованным лицом, и тогда-то этот человек раскусывал ее. Она об этом знала и все-таки не могла удержать в себе слово, которое жгло ей язык. Слово «слуга» не могло не задеть Мореля. Тем не менее она выговорила: «слуга», но добавила, что не ручается, было ли оно произнесено, — добавила для пущей достоверности, которую придавал «слуге» этот оттенок, и для того, чтобы показать свою беспристрастность. Эта беспристрастность так растрогала ее самое, что она ласково заговорила с Чарли. «Видите ли, — начала она, — я его не осуждаю, он увлекает вас в свою бездну, это не его вина, потому что он сам катится туда же, потому что он катится, — повторила она настойчиво, изумленная верностью образа, который вырвался у нее внезапно, не в итоге наблюдений, который она только сейчас поймала на лету и постаралась им воспользоваться. — Нет, я осуждаю его, — по-прежнему ласково заговорила она тоном женщины, упоенной своим успехом, — за неделикатность по отношению к вам. Есть вещи, о которых не говорят всем и каждому. За примером ходить недалеко: только что он держал пари, что вы покраснеете от удовольствия, когда он вам сообщит (в шутку, разумеется, — его ходатайство может вам только помешать), что вы получите орден Почетного легиона. Это бы еще ничего, хотя я всегда не любила, — продолжала она с видом утонченной натуры, исполненной чувства собственного достоинства, — когда дурачат друзей, но, вы знаете, пустяки иной раз делают нам больно. К примеру, он с хохотом говорит, что вам дадут орден, чтобы сделать приятное вашему дяде, а что ваш дядя — услужающий». — «Он вам так сказал!» — воскликнул Чарли, и с этой минуты, благодаря ловко преподнесенным словам, он стал верить всему, что говорила г-жа Вердюрен. Г-жа Вердюрен была наверху блаженства — так блаженствует старуха, которой в то время, когда юный ее любовник уже готов ее бросить, удается расстроить его брак. И, быть может, у ее лжи не было определенного расчета, быть может, она лгала неумышленно. Быть может, некая сентиментальная логика, самая элементарная, нечто вроде нервного рефлекса, заставляла ее — чтобы чем-то наполнить свою жизнь, чтобы оградить свое душевное равновесие — «смешивать карты» в своем кланчике, и тогда у нее непроизвольно, так что она не успевала проверить, вырывались чертовски для нее выгодные, во всяком случае — предельно точные утверждения. «Он нам скажет, нам двоим, что тут ничего такого нет, — продолжала Покровительница, — мы знаем, что нужно его выслушать и забыть, и потом, дурных профессий не существует, цена вам определена, вас ценят по достоинству, но он пойдет хихикать с госпожой де Портфен375 (г-жа Вердюрен нарочно назвала ее — она знала, что Чарли влюблен в г-жу де Портфен), — вот что неприятно. Мой муж сказал мне: «Я бы предпочел получить пощечину». Вы же знаете, что Гюстав любит вас не меньше, чем я. (Тут только выяснилось, что Вердюрена звали Гюстав.) Ведь он, в сущности, человек добрый». — «Да я никогда тебе не говорил, что я его люблю, — пробормотал Вердюрен, разыгрывая добродушного ворчуна. — Его любит Шарлю». — «О нет, теперь я вижу разницу. Из меня строил дурачка подлец, а вы — вы добрый!» — непосредственно вырвалось у Чарли. «Нет, нет, — пробормотала г-жа Вердюрен: она стремилась закрепить за собой свою победу (она чувствовала, что ее среды спасены), не злоупотребляя ею. — Подлец — это слишком сильно сказано; он делает зло, он делает много зла, но — бессознательно. Знаете, эта история с Почетным легионом длилась недолго. Мне неприятно повторять все, что он говорил о вашей семье», — г-же Вердюрен было нелегко выйти из положения, в которое она сама себя поставила. «Да для этого достаточно одной минуты; предатель он, вот кто!» — вскричал Морель. Тут-то мы и вошли в салон. «А-а! — воскликнул де Шарлю при виде Мореля и направился к музыканту с веселым лицом мужчины, который умело устроил вечер ради свидания с женщиной и в упоении не подозревает, что сам себе приготовил ловушку, что его сейчас схватят и при всех взгреют спрятанные мужем в засаду люди, — Что ж, уже можно; ну как, вы довольны, наша юная гордость и в недалеком будущем юный кавалер ордена Почетного легиона? Скоро вы сможете показывать крест», — сказал Морелю де Шарлю с видом ласковым и торжествующим и известием о награждении подтверждая ложь г-жи Вердюрен, которую теперь Морель воспринимал как неоспоримую истину. «Оставьте меня, я вам запрещаю ко мне подходить! — крикнул барону Морель. — Это не первый ваш опыт, я не первый, кого вы пытались развратить!» Меня утешала мысль, что де Шарлю сотрет в порошок и Мореля и Вердюренов. По гораздо менее значительному поводу я испытал на себе его бешеный нрав, защиты от него не было, его бы и король не устрашил. И вдруг произошло что-то невероятное. Де Шарлю, онемевший, подавленный, обдумывавший свое несчастье, не понимая его причины, не находивший слов для ответа, вопросительно смотревший то на одного, то на другого, возмущенный, умоляющий, казалось, еще не представлял себе размеров бедствия и за что ему придется держать ответ. Быть может, его лишило дара речи (он видел, что Вердюрен и его жена отворачиваются от него и что никто не протягивает ему руку помощи) не только то, как он мучился сейчас, но главным образом ужас перед ожидающими его страданиями; или же то, что он заранее мысленно не поднял гордо головы и не раздул в себе гнева, то, что он не запасся яростью (восприимчивый, нервный, истеричный, импульсивный, он был наигранно храбр; даже больше: я всегда о нем думал — и этим он был мне отчасти симпатичен, — что он наигранно зол, и действовал он не так, как действует нормальный порядочный человек, которого оскорбили), то, что его поймали и неожиданно нанесли ему удар, когда он был безоружен; или, наконец, то, что он был здесь не в своей среде и чувствовал себя не так свободно и смело, как в Сен-Жерменском предместье. Как бы то ни было, в салоне, возбуждавшем презрение у этого вельможи (которому, однако, не было в такой мере свойственно чувство превосходства над разночинцами, с каким держали себя его томимые предсмертной тоской предки в революционном трибунале), он был способен лишь в том параличе, который сковал его движения и отнял язык, испуганно озираться, взглядом выражая возмущение тем, как жестоко с ним поступают, взглядом умоляющим и вопросительным. Между тем де Шарлю случалось применять не только дар красноречия, — он мог быть и дерзок, когда, охваченный яростью, накипавшей в нем исподволь, он применял отчаянное средство: осыпал кого-нибудь грубой бранью в присутствии негодовавших светских людей, которые никогда не думали, что можно так забыться. Де Шарлю рвал и метал, доходил до настоящих нервных припадков, от которых все трепетали. Но инициатива была у него в руках, атаковал он, он говорил, что ему вздумается. (Так Блок подшучивал над евреями и краснел, когда это слово произносили при нем.) Этих людей он ненавидел, так как чувствовал, что они презирают его. Если б они были с ним милы, он, вместо того чтобы дышать злобой, расцеловал бы их. В этих обстоятельствах, жестоких в своей непредвиденности, он мог только промямлить: «Что это значит? Что случилось?» Его даже не слушали. Вечная пантомима панического страха так мало изменилась: этот пожилой господин, с которым в одном из парижских салонов произошел неприятный случай, неумышленно повторял в общем виде некоторые позы, которые греческие скульпторы первых веков придавали пугливым нимфам, преследуемым богом Паном.376
Незадачливый посол, начальник канцелярии, которому предложили выйти в отставку, светский человек, с которым все холодны, влюбленный, которому натянули нос, иногда по нескольку месяцев изучают крушение своих надежд; они поворачивают его и так и сяк, словно ракету, пущенную неизвестно откуда и неизвестно кем, что-то вроде аэролита377. Они горят желанием изучить элементы, из коих состоит этот рухнувший на них, необыкновенный снаряд, жаждут узнать, чья это злая воля. В распоряжении химиков по крайней мере есть анализ; больные, не знающие, чем они больны, могут вызвать врача; в преступлениях как-нибудь да разберется следователь. Но нам редко удается обнаружить побуждения наших ближних, совершающих загадочные поступки. Вот так и для де Шарлю после этого вечера, к которому мы еще вернемся, в поведении Чарли все было неясно. Чарли, который часто грозил барону, что он расскажет, какую страсть тот ему внушает, должен был теперь достаточно «набить мошну», чтобы получить возможность летать на собственных крыльях. И из чувства глубокой неблагодарности он должен был все рассказать г-же Вердюрен. Но как она-то могла даться в обман? (Ведь барон, решивший все отрицать, даже самого себя убедил, что наклонность, в которой его упрекают, вымышленна.) Уж не друзья ли г-жи Вердюрен, неравнодушные к Чарли, подготовили почву? В течение следующих дней де Шарлю написал ужасные письма некоторым ни в чем не повинным «верным» — те решили, что он сошел с ума; затем он отправился к г-же Вердюрен, но его длинный трогательный рассказ не произвел на нее желаемого впечатления. Г-жа Вердюрен твердила барону: «Не обращайте больше на него внимания, не носитесь с ним, это же дитя». После примирения барон облегченно вздохнул. Но, чтобы Чарли понял, что г-жа Вердюрен ему не поверила, барон потребовал, чтобы она больше не принимала у себя Чарли; г-жа Вердюрен ответила отказом, за этим последовал град возмущенных, саркастических писем от де Шарлю. Переходя от одного предположения к другому, де Шарлю так и не добился истины, то есть он так и не узнал, что удар был нанесен ему отнюдь не Морелем. Он мог бы это узнать, попросив у Мореля уделить ему несколько минут внимания. Но он считал, что это роняет его достоинство, наносит ущерб его любви. Он был оскорблен, он ждал объяснений. Его почти неотступно преследовала связанная с идеей свидания, в результате которого недоразумение могло бы выясниться, другая мысль, каковая по некоторым причинам не дает возможности содействовать этому свиданию. Кто унизился и показал свою слабость в двадцати случаях, докажет, что он горд, в случае двадцать первом, как раз в том единственном случае, когда для него было бы выгодней не упрямиться в своей заносчивости и за неимением улик рассеять заблуждение, укореняющееся в его противнике. В свете слух об инциденте распространился, когда барона только еще выставляли за дверь у Вердюренов, когда он пытался нанести юному музыканту ответный удар. Поэтому люди уже не удивлялись, что де Шарлю перестал бывать у Вердюренов, и тому, что, когда он где-нибудь случайно встречался с «верным», которого он заподозрил и оскорбил, «верный», затаив злобу против барона, с ним не здоровался, — не удивлялись, так как полагали, что весь кланчик перестал здороваться с бароном.
В то время как де Шарлю, сраженный тем, что сказал Морель, и видом Покровительницы, принял позу нимфы, охваченной паническим ужасом, г-н и г-жа Вердюрен в знак разрыва дипломатических отношений удалились в первую залу, оставив де Шарлю одного, а Морель на эстраде закутывал свою скрипку. «Ты мне потом расскажешь, как у вас произошел разговор», — сгорая от любопытства, сказала мужу г-жа Вердюрен. «Не знаю, что вы ему сказали, но только у него был крайне взволнованный вид, — вмешался Ский, — на глазах у него были слезы». Г-жа Вердюрен сделала вид, что не поняла. «По-моему, он отнесся к моим словам совершенно безразлично», — сказала она таким тоном, который, однако, никого не обманывает, — просто чтобы заставить скульптора повторить, что Чарли плакал, а между тем слезами Чарли Покровительница гордилась и не могла допустить, чтобы до кого-нибудь из «верных» это как-нибудь случайно не дошло. «Да нет, что вы, я видел крупные слезы, блестевшие у него в глазах», — прошептал скульптор, улыбаясь улыбкой доверительной неблагожелательности и косясь на эстраду, чтобы убедиться, там ли еще Морель и не может ли он подслушать разговор. Но его слышала женщина, присутствие которой, как только оно было обнаружено, вернуло Морелю утраченную надежду. Это была королева Неаполитанская: она забыла здесь веер и нашла, что будет учтивее, если не поедет на другой вечер, куда она была приглашена, и вернется за веером. Вошла она бесшумно, как бы в смущении, собираясь извиниться и немного посидеть, раз тут больше никого уже не было. Но в разгар инцидента никто не слышал, как она вошла, и она все сразу поняла, и это ее привело в негодование. «Ский говорит, что видел у него на глазах слезы, ты заметил? Я не видела слез. Ах да, вспомнила, — боясь, что ее отрицание примут за чистую монету, поправилась г-жа Вердюрен. — А вот Шарлю чувствует себя плохо, ему нужно сесть, он едва держится на ногах, он сейчас шлепнется», — издевалась она над бароном. Тут к ней подбежал Морель. «Эта дама — не королева Неаполитанская? — спросил он (хотя прекрасно знал, что это она), показывая на государыню, направлявшуюся к де Шарлю. — Увы! После того, что произошло, я не могу попросить барона представить меня ей». — «Подождите, я это устрою», — сказала г-жа Вердюрен и в сопровождении нескольких «верных», за исключением меня и Бришо, спешивших взять свои вещи и уйти, двинулась по направлению к королеве, разговаривавшей с де Шарлю. Тот был убежден, что исполнению его заветного желания — представить Мореля королеве Неаполитанской — может помешать разве что скоропостижная кончина государыни. Но мы представляем себе будущее как отражение настоящего в пустом пространстве, тогда как оно есть результат, часто очень скорый, обстоятельств, большинство которых ускользает от нашего внимания. Через час де Шарлю отдал бы все за то, чтобы Морель не был представлен королеве. Г-жа Вердюрен сделала королеве реверанс. Видя, что та как будто не узнает ее, она проговорила: «Я — госпожа Вердюрен. Ваше величество, вы не узнали меня?» — «Прекрасно», — сказала королева, продолжая в высшей степени естественным тоном разговаривать с де Шарлю и с такой искусно изображаемой рассеянностью, что г-жа Вердюрен усомнилась, к ней ли обращено это «прекрасно», произнесенное очаровательным в своей рассеянности тоном и вызвавшее у де Шарлю, несмотря на его горе — горе влюбленного, улыбку признательности, улыбку человека, опытного в искусстве дерзости и смакующего его. Морель, издали увидев, что готовится представление, подошел поближе. Королева протянула де Шарлю руку. Она была сердита и на него, но только за то, что он давал недостаточно резкий отпор подлым клеветникам. Ей было стыдно за него: какие-то Вердюрены смеют так с ним разговаривать! Единственным источником простодушной симпатии, которую она выказала им несколько часов назад, и вызывающей надменности, с какой она держалась сейчас, было ее сердце. Королева была женщина на редкость добрая, но выражала она доброту прежде всего в форме нерушимой привязанности к людям, которых она любила, к своим, ко всем принцам ее рода, в частности — к де Шарлю, наконец, ко всем разночинцам и людям самого низкого звания, уважавшим тех, кого она любила, относившимся к ним хорошо. Именно как женщина, наделенная этими положительными качествами, изъявляла она симпатию г-же Вердюрен. Конечно, это было узкое, устаревавшее понятие доброты, немного в духе тори. Но это не значило, что ее доброта была неискренней и холодной. Люди старшего поколения не любили сообщества, в деятельности которого они принимали большое участие только потому, что это сообщество не переходило за черту города, а нынешние люди не любят свою отчизну, так же как те, что на всей земле будут потом любить только Соединенные Штаты. Передо мной был пример моей матери: маркиза де Говожо и герцогиня Германтская никакими силами не могли уговорить ее принять участие в каком-нибудь богоугодном деле, помочь какой-нибудь мастерской, открывающейся с филантропическими целями, быть продавщицей или патронессой. Я далек от мысли, что она была права, уклоняясь от общественной деятельности, так как сердце подсказывало ей хранить запасы любви и великодушия для своей семьи, для слуг, для несчастных, которые случайно попадались ей на дороге, и в то же время я отлично знаю, что эти запасы, как и запасы моей бабушки, были неистощимы и намного превосходили все, что могли и делали герцогиня Германтская или Говожо. Королева Неаполитанская — это был совершенно особый случай, однако нужно заметить, что симпатичные существа, как она их себе рисовала, были отнюдь не похожи на симпатичные существа из романов Достоевского378, которые Альбертина взяла из моей библиотеки и присвоила, то есть на подхалимствующих приживалов, воров, пьяниц, пошляков, нахалов, скандалистов, а то и, в случае чего, убийц. Да и потом, крайности сходятся: обиженный родственник, за которого королева намеревалась вступиться, был де Шарлю, то есть, несмотря на свое происхождение и все родственные связи с королевой, человек, страдавший множеством пороков. «Вам нездоровится, мой дорогой, — сказала она барону. — Обопритесь на мое плечо. Можете быть уверены, что оно вас не подведет. Для этого оно достаточно крепко. — И, гордым взглядом посмотрев вокруг себя (Мне рассказывал Ский, что прямо напротив нее находились в эту минуту г-жа Вердюрен и Морель), добавила: — Знаете, как-то раз в Гаэте моя рука дала почувствовать свою силу всякому сброду. Сейчас она вам послужит опорой». С этими словами, ведя под руку барона и не дав ему представить ей Мореля, прославленная сестра императрицы Елизаветы вышла из помещения.