Шрифт:
«Я разыщу его адрес, напишу, — думал Женька, — а сейчас позвоню Зине». Он поднялся с кушетки, пошел в прихожую, где стоял телефон, набрал номер.
— Зина! Это я. Я, наверное, виноват перед тобой. Я хочу тебе все объяснить.
— Нет, — ответила Зина, — не надо объяснять. Все и так ясно.
— Зина, давай считать, что я только что, сию минуту приехал. Я не могу, чтобы мы были в ссоре. Я не знаю, что мне делать…
— Не знаешь, чем заняться? Сядь и посчитай, сколько раз ты сказал в своих трех фразах слово «я». Я, Я, Я, я…
Зина повесила трубку.
…Пройдет не день и не два, прежде чем Женька узнает, почему такими трудными были эти дни.
Детство приблизилось к нему, но и армия не отодвинулась. Женька не думал, что отслужил, распрощался с армией, а она в это время подталкивала его к людям, помогала становиться добрее.
Родня
Федька, сын Мареи
Бабушка приехала ночью. Я проснулась, а мать спит со старухой. Старуха лежит с краю, белый платочек сбился на лицо, и оттуда, из-под платочка, сап с тихим свистом. Мне было шесть лет, три года после смерти отца мы жили с матерью вдвоем, и в тот миг, заглядывая под платок, я поняла, что старуха здесь лишняя.
Примирил мешок. Он стоял у двери. Не очень большой, завязанный пеньковой веревочкой. Бабушка приехала из деревни и привезла мешок с гостинцами. Гостинцев было много, и все они лежали в большом мешке по отдельности — каждый в своем белом мешочке, зашитом сверху. На вид они не отличались друг от друга.
— Сухой гриб, — объясняла бабушка, выкладывая первый мешочек на стол, — Мареин Федька собирал. Такой хлопчик удачливый, глаз чистый, совестливый, на кого посмотрит — тому и удача.
Потом этот Мареин Федька, четырехлетний двоюродный брат, стал моей первой сердечной болью, первой ревностью, которая всякий раз, как вспыхивала, кидала меня на дно глубокой черной ямы. Наверху Федька с теми, кого я любила, — с бабушкой, Осей, Лидкой-рыжей, Мишей-маленьким, а в яме, в холоде, страхе и обиде, — я.
— Яблоки не удались, — говорила бабушка, — попадали в завязи. Одно только дерево вызрело. Федька как увидит, что кто из наших яблоко ест, аж затрясется: не ешьте, бабушка порежет, посушит и в город повезет тетке Ольге с Рэмой. Такой хлопчик, такие дети долго не живут, их на небо в ангелы забирают.
Бабушка заполнила нашу небольшую комнату белорусским говором, широкой до пола сборчатой юбкой, своими мешочками с гостинцами и рассказами о деревне. Мать опаздывала на работу, поглядывала на ходики, стучавшие на стене, вздыхала, но уйти почему-то не смела.
— Меня Архип Прасковеин спрашивает, что это за имя такое — Рэма, — чи конское, чи заморское, — говорила бабушка, — а я ему говорю — городское. Они в городе живут и по-городскому имя дают.
Когда мать все-таки осмелилась и ушла на работу, бабушка отрезала мне кусок сала, отломила от каравая горбушку и, пока я ела, приговаривала:
— Сала кусай поменьше, хлеба побольше и не глотай, не давись, пусть давятся те, кто украл или у голодного отобрал.
Она не спрашивала, как мы тут живем вдвоем, какие новости в городе. Вся жизнь в ее представлении могла быть и была только в деревне. Город для нее существовал постольку, поскольку жили в нем ее дочь и внучка.
— А это тебе от Прасковеи Архиповой, — бабушка полезла в карман своей сборчатой юбки и достала узелочек с тыквенными семечками. — Ты хоть помнишь Прасковею? Она была у нас запрошлым летом. Ты еще с ней картинку мне послала: домик с крылечком. Федька ту картинку на стену повесил, а коза в окно голову всунула и сжамкала. — Бабушка засмеялась.
Архип Прасковеин, Прасковея Архипова — у них в деревне редко кого называли по фамилии. Архип был мужем Прасковеи, а Прасковея женой Архипа. А бабушка была в деревне Евсеевой, по имени законного мужа Евсея, который погиб в японскую войну, не оставив детей. Четырех дочерей бабушка родила от моего родного деда Макара, с которым не венчалась, так как «с детьми малыми на паперти стоять можно, а под венцом — только дураков веселить».
Бабушка быстро нашла себе дело: растопила печь, стала чистить картошку, — тоненькая, с безотрывными колечками кожура крутилась под ножом и падала на стол. Я глядела, слушала бабушкины слова и страдала, не зная, что надо делать, когда вместо тебя любят другого.
— У Федьки ручки как цапельки, возьмет бульбочку, чем только те пальчики ее держат, а старается, толсто не режет, червивое место сколупнет, как выклюнет.
— Читать он умеет? — я надеялась поставить Федьку на место, опустить его с неба на землю в бабушкиных воспоминаниях. Но бабушка не собиралась давать в обиду любимого внука.
— А что в деревне читать? Это у вас тут на каждом доме понаписано и книжками торгуют. А в деревне, что надо, без всякой грамоты читают. Я вот неграмотная, а если пять рублей на деньге написано, я и понимаю что пять, а не три.
— А я все, что написано и на деньгах, и в газетах, и в книжках, умею читать. — Бабушка должна была меня полюбить и выкинуть из сердца Федьку.
— И Федька научится. Как в школу пойдет, так и научится.
Мареин Федька в тот же день поселился в нашей комнате. Бабушка загораживала его, он выглядывал из-за нее, показывал мне кулак и тут же молитвенно складывал на груди сухонькие ручки, преданно глядел в бабушкины глаза, прикидывался хорошим.