Шрифт:
По дороге в Одессу 10 июля Батюшков специально заехал на развалины Ольвии, древнегреческой колонии, основанной выходцами из Милета в начале VI века до н. э. Когда-то Ольвию посетил Геродот. Он сделал первое описание истории, географии и обычаев народов, которые в те времена населяли территорию Украины. С Геродотом в руках Батюшков исследовал развалины и получил истинное удовольствие от прикосновения к древности. В Ольвии он приобрел несколько ценных предметов для коллекции А. Н. Оленина и Библиотеки: найденный рыбаком греческий сосуд, колено трубы древнего водопровода, две медали. Кроме того, он зарисовал расположение города и его окрестностей, намереваясь использовать рисунки в качестве пояснений к собственным запискам об Ольвии, до нас не дошедшим. Наброски этих записей он хранил, намереваясь продолжать их, и отдельным альбомом отправил в Италию. Однако когда в мае 1819 года альбом был получен им в Неаполе, Батюшков совершенно охладел к этому труду. В Крыму Батюшков собирался продолжить свои исследования по части древности и собрать еще более богатый материал. Но в конце июля получил из Петербурга уведомление о том, что его прошение удовлетворено. Батюшков был зачислен сверх штата в русскую миссию в Неаполе, получил чин надворного советника — тот, который ему следовал еще год назад при выходе в отставку, и годовое жалованье в пять тысяч рублей. Проезд до Неаполя был тоже полностью оплачен.
Виновнику этого события и своему благодетелю А. И. Тургеневу Батюшков писал: «…Я уже занес было одну ногу в Крым, послезавтра хотел отправиться в Козлов: письмо ваше остановило меня. Итак, судьба моя решена, благодаря вам! Я уверен, что вы счастливее меня, сделав доброе дело. Для вас это праздник, подарок Провидения»[461]. А что же сам Батюшков? Что для него давно желанное назначение, которое означало конец безденежью и новые карьерные возможности, а кроме того, сулило пребывание в прекрасной Италии с ее языком, культурой, природой, историей и всем прочим? Выражения особенной радости в письмах Батюшкова этой поры не заметно. Например, сестре о назначении он пишет крайне двойственно: «…Я, верь мне, за тебя и за сестер обрадовался и чину и месту, ибо знаю, что это вам приятно»[462]. А в письме А. И. Тургеневу высказывается в свойственной ему манере — характерное для Батюшкова смещение реальности в худшую сторону в его сознании уже произошло. Италия кажется ему уже не обетованной землей, а всего лишь местом с благоприятным климатом, где будет легче поправить ослабевшее здоровье: «Я знаю Италию, не побывав в ней. Там не найду счастия: его нигде нет; уверен даже, что буду грустить о снегах родины и о людях, мне драгоценных. Ни зрелище чудесной природы, ни чудеса искусства, ни величественные воспоминания не заменят для меня вас и тех, кого привык любить. Привык! Разумеете меня. Но первое условие: жить, а здесь холодно, и я умираю ежедневно. Вот почему я желал Италии и желаю»[463]. А. И. Тургенев, видимо, немного задетый такой, более чем спокойной, реакцией Батюшкова на полученное им не без труда назначение, иронически замечает в письме Вяземскому: «Начинает уже грустить и по снегам родины, которой еще не успел покинуть»[464]. А совсем перед отъездом Батюшков напишет Вяземскому: «Еду в Неаполь. Тургенев упек меня»[465]. Это настроение не было минутным: с каждым днем, который приближал его к отъезду, Батюшков все острее чувствовал, как любит то, что покидает. И как страшится того, что ожидает его в будущем. С дороги он писал Муравьевой: «Покидая вас, мне было очень грустно. Дорога и время ненастное усиливали печальные мысли, которые бродили в голове моей. <…> Неизвестность, когда, в какие времена и как возвращусь в отечество, печалила меня более всего»[466].
Батюшков хотел отправиться в Италию до наступления холодов, в течение сентября, но, понятное дело, задержался. Прибыв из Одессы в Москву в самом конце августа, он провел там три недели, после чего уехал в Хантоново, чтобы проститься с сестрами и отдать последние распоряжения по имению, продажу которого теперь решил отложить. Ну и, конечно, взять оброчные деньги, которые были необходимы как никогда, потому что предстояли огромные траты — Батюшков собирался покинуть Россию на четыре года по крайней мере. В середине октября он был уже в Петербурге, где, конечно, заболел, потому что холодная и слякотная осень, которой он так хотел избежать, уже наступила.
В прощальном письме Д. Н. Блудову Батюшков делает смотр арзамасскому сообществу, уже значительно рассеянному по лицу земли. Среди прочих имен упомянут и младший Пушкин: «Сверчок начинает третью песню поэмы своей. Талант чудесный, редкий! вкус, остроумие, изобретение, веселость. Ариост в девятнадцать лет не мог бы писать лучше»[467]. По-прежнему сравнение с одним из первых итальянских поэтов для Батюшкова — самое авторитетное. Впоследствии имя Ариоста как-то привязывается в его сознании к Пушкину. «Просите Пушкина именем Ариоста выслать мне свою поэму, исполненную красот и — надежды…»[468] — напишет он через полгода из Неаполя. Но отношение к итальянской словесности начинает катастрофически расходиться в его сознании с отношением к Италии как таковой. В дальнейшем это расхождение только усилится.
19 ноября 1818 года в Царском Селе близкие друзья и родные простились с Батюшковым. А. И. Тургенев писал Вяземскому: «Вчера проводили мы Батюшкова в Италию. Во втором часу, перед обедом, К. Ф. Муравьева с сыном и племянницею, Жуковский, Пушкин, Гнедич, Лунин, барон Шиллинг и я отправились в Царское Село, где ожидал нас хороший обед и батарея шампанского. Горевали, пили, смеялись, спорили, горячились, готовы были плакать и опять пили. Пушкин написал impromptu, которого послать нельзя, и в девять часов вечера усадили своего милого вояжера и с чувством долгой разлуки обняли его и надолго простились. Он поминал о тебе и велел тебе кланяться. Через Варшаву он не поедет. Жаль за тебя и за него»[469].
IV
«…Не в Италии живут сердцем»
С самого начала этого путешествия начались некоторые странности, которым трудно найти объяснение. Очевидно, они были связаны с постепенно ухудшающимся нервным состоянием Батюшкова, хотя до поры до времени эти странности не выходили за рамки общечеловеческих. На одну из них указывает Тургенев. Незадолго до отъезда из России Батюшков планировал навестить Вяземского в Варшаве, собираясь быть там проездом, просил «приготовить ему конурку»[470], но потом, видимо, отказался от этой мысли, решив спрямить путь. Вяземский жаловался Тургеневу: «Отчего же этот Батюшков не едет через Варшаву? Тут уже не Варшава на карте, а я. Неужели я не стою каких-нибудь верст?»[471] Возможно, эти обстоятельства стали причиной размолвки между друзьями, следствием которой явилось полнейшее молчание Батюшкова — из Италии он ни одного письма Вяземскому не написал. Или письма эти до нас не дошли.
По дороге в Италию Батюшков задержался на пару недель в Вене, где познакомился с графом Каподистрия, сыгравшим столь важную роль в его назначении. «Из речей его я заметил, что Карамзины ему говорили обо мне с желанием быть мне полезными, что очень мне было приятно»[472]. Это замечание неслучайно. Воспоминания о семействе Карамзиных — теперь одни из самых дорогих для Батюшкова. Все последнее время в Петербурге он жил с ними под одной крышей и стал совершенно домашним человеком. «Историю» Карамзина Батюшков не выпускал из рук до самого своего отъезда и отзывался о ней с высочайшими похвалами. Екатерине Андреевне Карамзиной он подобрал и послал в подарок из-за границы соломенную шляпку, о доставке которой в срок чрезвычайно заботился. Маем 1819 года датируется его теплое, почти родственное письмо Карамзину, в котором поэт признается: «…Не в Италии живут сердцем. Я угадывал это, покидая Россию и все, что имею драгоценного, и потому-то мне было так грустно с Вами расставаться»[473]. Карамзин живо откликнулся на эти сердечные строки: «Любезнейший Константин Николаевич, хотя и поздно, но тем не менее искренно благодарю вас за ваше дружеское письмо, которое мы, друзья ваши, несколько раз читали с живейшим удовольствием. Мыслим, чувствуем и наслаждаемся с вами. <…> Чем мы ближе к старости, тем более любим старину, тем красноречивее беседуем с нею, видя далее взад, нежели вперед. А вас люблю еще более старины, и всех памятников, между которыми вы гуляете телом и душею…»[474] Далее Карамзин переходил к делам творческим и высказывал надежду на очередные плоды поэтического гения Батюшкова, предрекая ему новый расцвет: «Зрейте, укрепляйтесь чувством, которое выше разума, хотя и любезного в любезных: оно есть душа души; светить и греть в самую глубокую осень жизни. Пишите, стихами ли, прозою ли, только с чувством: все будет ново и сильно. Надеюсь, что теперь уже замолкли ваши жалобы на здоровье; что оно уже цветет, а плодом будет милое дитя с венком лавровым для родителя: поэма, какой не бывало на святой Руси! Так ли, мой добрый поэт? Говорю с улыбкою, но без шутки. Сохрани вас Бог еще хвалить лень, хотя бы и прекрасными стихами! Напишите мне… Батюшкова, чтобы я видел его как в зеркале, со всеми природными красотами души его, в целом, не в отрывках; чтобы потомство узнало вас, как я вас знаю, и полюбило вас, как вас люблю. В таком случае соглашаюсь долго, долго ждать ответа на это письмо. Спрошу: что делает Батюшков? — Зачем не пишет ко мне из Неаполя? И если невидимый Гений шепнет мне на ухо: Батюшков трудится над чем-то бессмертным; то скажу: пусть его молчит с друзьями, лишь бы говорил с веками»[475]. Пророчествам Карамзина, несмотря на всю искренность его пожеланий, не суждено было сбыться. Батюшков не только не написал в Неаполе поэмы, «какой не бывало на святой Руси», но не сумел поправить даже своего здоровья. Ответом на это исполненное внимания и любви послание Карамзина было молчание. Больше Батюшков не написал своему другу и учителю ни одного слова.
В письмах Батюшкова 1819 года встречаются странности стилистического плана, которые явственно указывают на некоторые изменения в его мировосприятии. Описывая уже ставшее привычным для него состояние тоски, Батюшков сбивается в рассуждениях: «Грустно бывает, ибо далеко жить от вас, редко получать известия, не знать, что вы делаете, здоровы ли вы, Никита, Саша, сестра, сестры, маленький брат и все друзья и добрые люди, это грустно, грустно, грустно, вы согласитесь со мной, что это не весело. Притом же со мной спорить не можно, car j’ai l’honneur d’^etre toujours d’un avis diff'erent avec ceux, qui me font l’honnuer de me parler[476]. Это заметили и здесь многие люди»[477]. Бросается в глаза, что грусть по поводу разлуки с близкими и чрезмерное упорство в споре никакой причинно-следственной связи между собой не имеют. Это высказывание своей алогичностью скорее напоминает ход мыслей героя ненаписанных тогда еще «Записок сумасшедшего» или абсурдные силлогизмы «Носа» Н. В. Гоголя. Далее Батюшков как будто спохватывается и продолжает развивать новую тему: «Я знаю, что я не всегда прав, но знаю и то, что все ошибаются, начиная с Николая Михайловича, который очень часто сбивается с логической прямой линии». Допустим, пример Карамзина здесь кстати, поскольку нам известно об особенном уважении, с которым Батюшков к нему относился. Но следующая фраза должна была не слишком приятно изумить Муравьеву, привыкшую к совсем иным высказываниям племянника. «Сам Никита ваш, — пишет Батюшков о своем кузене, — иногда городит такую чепуху, что больно слушать»[478]. Никогда раньше Батюшков не позволял себе не только таких резких, но и вообще никаких критических слов по отношению к Никите Муравьеву. Наоборот, в письмах тетушке всегда лейтмотивом звучала тема умнейшего, рассудительного, образованного Никиты, «душою римлянина», достойного наследника отца, гордости своей матери, будущей надежды всей России.