Шрифт:
Ровно через неделю леди Астор получила еще одно письмо:
«Срочно бегите за последним номером «Нью Стэйтсмен». Вы найдете там полную инструкцию, что надо знать о войне. Все решительно в глубине души желали публикации такой инструкции, но я один позволяю себе — осмеливаюсь — ее опубликовать…
Уолдорф разнес правительство за то, что оно теряет целый месяц на дело, требующее не больше одного дня. Я помню случаи, когда правительства тратили тридцать лет на дело, требовавшее не больше одной недели; потом это дело разрешалось без их помощи — огнем и мечом; так сгорело несколько поместий, где прошло детство Шарлотты. Вот почему деловые люди отворачиваются от Вестминстера. Жаль, что Вам не пришлось провести годик-другой в каком-нибудь муниципальном комитете. Там бы Вам стала ясна разница между подлинным управлением и партийной игрой. В Вашем кабинете надо вывесить мое старое предостережение: «Если вы тратите тридцать лет на получасовое дело, вам придется за полчаса управиться с тридцати летней задачей, а это уж будет не работа, а черт знает что!»
Вы единственная из земных жительниц, кому удалось затеять спор со Сталиным и выйти победительницей. Сталин, что ни говорите, — самый большой политик из тех, с кем Вы встречались, и самый милый — после меня — из Ваших знакомых. Что же Вы его черните, словно пишете передовицу в «Ивнинг Стэндард»? К стыду своему, по глупости, просто по глупости, мы предали и погубили Польшу. Но к чести нашей (и еще Франции и Германии), когда дело дошло до европейского чемпионата по бомбардировке, мы струхнули и оставили Польшу на произвол судьбы.
Сталин ее спас. Помните нашу поездку через Польшу? Помните несобранный урожай, длинные лопасти жаток, склонившиеся к золотым полоскам? Это было прелестное зрелище. Но было ли Вам ведомо (я-то это твердо усвоил), что чересполосица — это еще и нищета, и невежество, и варварство, и грязь, и насекомые-вредители? И помещичье угнетение в придачу. Ну, а Сталин превратит все это в колхоз, и поляк восстанет от варварства. Сохранив свой язык, свои законы, он обретет характер, подобающий гражданину федерации республик, что объединились на манер Соединенных Штатов, только на куда более цивилизованной основе. Имея перед носом столь впечатляющий пример, Гитлер волей-неволей будет трястись над своей добычей. Иначе Польша покажется ему горше десятка Ирландий. Так что утешьтесь и присоединитесь к моему «ура!» в честь красного знамени («Молодая слава»! [185] ), серпа и молота.
Мы с Вами, если угодно — помещики, хоть и не у дел. А Сталин был с нами любезен.
Извините мне всю эту политику. А куда от нее денешься? Лучше уж я приправлю ее для Вас надеждой и утешением. Это поможет Вам выдержать поток убийственного ханжества и глупости, который нас затопляет.
Итак, пролетарии всех стран, соединяйтесь! К чертям собачьим папу Римского [186] ! И пусть цена на виски навсегда останется тринадцать шиллингов девять пенсов за бутылку [187] .
Берегите себя, милая Нэнси! Мы Вас любим».
185
Шутка Шоу: «Старая слава» — государственный флаг США.
186
Леди Астор была стойкой протестанткой. (Прим. автора.)
187
Вероятно, с той целью, чтобы спивались одни капиталисты. (Прим. автора.)
Вышеупомянутую статью в «Нью Стэйтсмен» он предусмотрительно назвал «Инакоздравомыслящий о войне». В статье содержалось еще одно восхваление Сталина и описание той неразберихи, что воцарилась в британских правительственных кругах после первых известий о войне. Если бы не Версальский договор, утверждал Шоу, Гитлер «до сих пор ходил бы в худож-никах-самоучках и никто не придавал бы его политической программе ровно никакого значения. Своей славой он обязан нам, и только нам. Так что хватит поносить собственное творение…». В заключение Шоу упомянул «первобытный инстинкт, лежащий в основе всего этого вероломства, — инстинкт, в котором мы не хотим себе признаться: жажда драки».
Что ж, он был прав. «Жажда драки» взяла верх, и в ноябре завладела самим Шоу: «В этой войне не осталось больше (и больше не появится) иной цели, кроме победы… Перспектива у нас не из приятных: либо мы проиграем — и победители нас обескровят; либо победим — ценой того, что обескровим себя сами… Когда война окончится, нам предстоит вернуть все на прежние места — как если бы никакой войны и не было. Был бы я игроком, поставил бы на тех, кто сохраняет нейтралитет: Россия и Соединенные Штаты идут ноздря к ноздре. Вот — истинные победители!.. Признаться, мы крепко завязли. Жаль только, что нельзя воспользоваться советом Генри Филдинга: если уж драться, то на кулаках. А то все прячемся по углам — просто стыд. И залп фугасным снарядом кто возьмется назвать честным нокаутом?..»
В июне 1941 года Гитлер напал на Россию. Самые прозорливые наблюдатели пророчили русским мгновенное поражение, а самые оптимистические из этих наблюдателей выкраивали России полтора месяца до безоговорочной капитуляции. В нескольких газетах промелькнула — без особых последствий — мысль о том, что России нужно бы продержаться три месяца: тогда мы успеем сделать все необходимые приготовления и как следует всыплем Германии. Джи-Би-Эс был единственным англичанином, кто, ни минуты не колеблясь, заявил о своей убежденности в победе русских. «Последние известия так хороши, что в них трудно поверить, — писал Шоу 23 июня 1941 года в «Ньюз Кроникл». — Ничего лучше мы не могли себе и пожелать. Еще вчера мы разделяли с Соединенными Штатами неслыханную задачу — раздавить Гитлера, а Россия только поглядывала на нас со стороны да улыбалась в усы. Сегодня благодаря неописуемому идиотизму Гитлера мы сами можем сесть в сторонку и с улыбкой взглянуть на происходящее. Нам нечего больше делать: Сталин раздавит Гитлера. Спета его песенка. У Германии не осталось теперь решительно никаких шансов».
Ну, а пока Шоу и весь мир заодно с ним яростно боролись за то, что им и полагалось оборонять, я воевал с его биографией. Сразу же после появления в «Таймс» первого письма Шоу я отправил ему свое письмо. В нем была просьба назвать самую любимую из написанных им пьес.
В ответ Шоу прислал открытку:
«…Что касается любимых пьес, так у меня их нет. Я не учитель, ставящий отметки за контрольные работы. Зачем же Вы меня оскорбляете?»
Я не стал долго возиться с ответом, а просто напомнил, что Бетховен поведал человечеству, какие из своих работ он называет лучшими и любимыми. Что же капризничает Шоу? Ведь ему был задан точно такой же вопрос.
На это Шоу ответил так:
«4 сентября 1939 года, Эссекс, Фринтон, гостиница «Эспланада».
Дорогой X. П.!
Неужели я Вас обидел? Тогда без всякого умысла. Мне просто хотелось объяснить Вам, что в Вашу задачу не входит подбирать метрики моим духовным чадам. Вы сочиняете биографию!
Когда под конец жизни Бетховена к нему пожаловал старый полковник-англичанин и заказал сочинение «чего-нибудь вроде септета» (незрелая работа композитора), Бетховен прогнал гостя с проклятьями. Если бы полковника угораздило попросить композитора назвать свое любимое сочинение, результат был бы тот же [188] . «Любимая» здесь неподходящее слово. «Первая пьеса Фанни» и «Назад, к Мафусаилу» появились на свет — и все тут. «Фанни» это халтура, «Мафусаил» — значительная работа, никакого коммерческого интереса не представляющая. Я это знаю. Вы это тоже знаете. Но гордых эмоций это у меня не вызывает.
У Диккенса такие эмоции вызывал «Дэвид Копперфилд», вобравший немало автобиографических мотивов. Но он отлично понимал, что «Большие ожидания» — книга получше, а «Крошка Доррит» — поважнее.
У меня больший интерес вызывают пьесы, написанные просто так, на свободе (например, «Дом, где разбиваются сердца»), а не халтура, скроенная прямо для премьеры (как «Поживем — увидим!»). Однако сантиментов я по этому поводу не развожу…»
188
Шоу неправ. Поэт Христиан Куффнер просил Бетховена назвать самую любимую из его симфоний.
— Героическая! — провозгласил Бетховен, преисполнившись самого радужного настроения.
— Мне думалось, до-минорная, — сказал Куффнер.
— Нет-нет, Героическая! — повторил Бетховен. Дело было в 1817 г., и были уже написаны восемь бетховенских симфоний. (Прим. автора.)
Следующее письмо Шоу ко мне, от 13 сентября, начиналось выдержкой из моего ответа на письмо от 4 сентября: «Какому из Ваших сочинений досталась Ваша самая пылкая и самая сокровенная духовная страсть, где Вы выразили себя до конца? — вот что мне хотелось выведать. Но Вам, как будто, не хочется откровенничать — и я больше не настаиваю на своих вопросах».
Дорогой Хескет Пирсон!
Даю Вам слово, к моей работе все это не имеет никакого отношения. Я делаю свое дело, как кузнец кует подковы. Вот я пишу одну из частей «Мафусаила», выкладываю все аргументы, исчерпываю их и оказываюсь перед финальным решением, зачастую заведомо смешным в своей простоте. Ну, я и выношу это решение. Я, конечно, страстно желаю найти верное решение. Его поиски доставляют мне наслаждение, а итог приносит истинное удовлетворение. Все это убеждает меня, что в интеллекте столько же страсти, сколько и в сексе; сия страсть менее интенсивна, но более постоянна — ее хватает на целую жизнь. Эволюция может развить ее до необычайности. Жизнь станет счастливее, если жизненные силы не будут уходить зря на половую активность. Последняя утратит свою тираническую власть, и функции продолжения рода не будут более осуществляться в столь непривлекательной форме.
«Последнее слово» Лилит в финале «Мафусаила» возникло из чистой потребности в аргументации. Лилит нет и не было — это не персонаж, не характер, никто. Поверьте мне, для Шекспира было обычным делом написать и «Тучами увенчанные горы», и «Я верю в нечет…», и «Бесстыдно пестик часовой уперся в знак полдневный» [189] . И то, и другое, и третье — для него равнозначно.
Мы в разгаре этой идиотской эвакуации. Творится что-то неописуемое. Слова бессильны передать наши бесславные попытки наладить с перепугу военный коммунизм.
189
Из «Бури», «Виндзорских насмешниц», «Ромео и Джульетты».