Шрифт:
Вместе с тем Шоу дал понять, что премия «может быть использована на укрепление связей и взаимопонимания между литературой и искусством Швеции и Британских островов». Проведав, что Шоу отказался от премии, сотни людей, в особенности американцы, стали писать ему, что раз уж он так богат, пусть поделится с имярек избытками своих доходов. Жизнь осложнилась: «Я сейчас отрабатываю сложное, двойственное выражение лица. Оно у меня должно выражать бесконечную душевную щедрость и в то же время — зверскую готовность на все, лишь бы не спасать никого из американцев от разорения, высылая по почте пятьсот долларов. Изобретение динамита еще можно простить Альфреду Нобелю, но только враг человеческий способен на изобретение Нобелевской премии!».
Отказ Шоу создал непредвиденную и неразрешимую проблему: семь тысяч фунтов оказались неприкаянными. Дело кончилось тем, что Шоу принял премию и владел ею ту долю секунды, что отделяла его расписку в получении денег от его же подписи под документом об их передаче срочно организованному расторопным бароном Палмстиерна Англо-шведскому литературному союзу.
Слава вынудила Шоу даже вступить в Пен-клуб, созданный для сближения литераторов разных стран. Он стойко сопротивлялся попыткам вовлечь его в это предприятие, но Джон Голсуорси убедил пойти на мировую: «Честный шантажист! Ладно, я Ваш — только без шума! И только ради Вас! Пусть не ждут от меня по гинее в год, не дождутся — нервы не выдержат. Вот вам двадцать гиней — я расплатился до конца своей жизни (мне 68). Если это кого-нибудь не устроит, можете сделать меня почетным членом, чтоб Вам было пусто!.. Почему я против клуба? Я был и остаюсь того мнения, что литераторам не пристало объединяться в какую бы то ни было организацию — не только из-за врожденной им групповщины, взаимной неприязни и зависти, но главный образом потому, что от этой кровосмесительной духовной связи бывают одни только болтунчики… Я не склонен менять свои взгляды. Лишь соображения высшего, международного порядка, а не приманка Ваших обедов заставляют меня подчиниться Вашему декрету о всеобщей воинской повинности».
К этому времени известность Шоу дошла, наконец, до сознания разного рода администраторов, официальных лиц. Его пригласили в Бат открыть памятник Шеридану и в Стрэтфорд — чествовать «вечную славу» Шекспира.
После пожара в стрэтфордском театре он послал телеграмму, поздравляя всех «заинтересованных лиц с гибелью отвратительного здания». На ежегодном банкете множество стрэтфордцев были крайне смущены, когда он разнес в пух и прах старое здание и дошел до того, что выпил «за вечную славу» простую воду.
Тринадцать лет спустя его попросили принять документы на владение земельным участком, выделенным в Южном Кенсингтоне, напротив Музея Виктории и Альберта, для постройки Национального театра. Передавая затем эти документы исполнительным властям, он выразил удовлетворение по поводу того, что Национальному театру есть теперь где пустить корни: «Англичанам Национальный театр не к спеху. Раньше км не были нужны ни Британский музей, ни Национальная галерея. Но возникновение этих учреждений англичане приняли как должное и с этих пор уверены, что без этого Британская империя не будет Британской империей. Точно так же, если мы организуем Национальный театр, он станет официальным учреждением, и правительству придется по неисповедимой для него причине это учреждение поддерживать». Вслед за этими словами он с достоинством принял «вещественные доказательства» совершенной операции: дерн и веточку. Это была дань предрассудку, с которым он впервые познакомился еще мальчишкой, работая в ирландском земельном агентстве. Для англичан были в диковинку и дерн и веточка, но организаторы Национального театра смекнули, какие шикарные газетные заголовки сулит им этот дикий обычай, и с восторгом предались такому, можно сказать, языческому обряду.
С 1930 года начинает выходить в свет авторизованное Собрание сочинений Шоу. Он на целые годы затянул появление первого тома: все не мог заставить себя «подобрать то, что разбросал дорогой». Для Собрания сочинений он перечитал свой неопубликованный первый роман «Незрелость» и предпослал ему автобиографическое предисловие. «Это очень смешная книга, но я тут ни при чем, — пишет он старому другу Стюарту Хедлэму. — Я уберегся и только сейчас в первый раз ее перечитываю. Веселое, оказывается, чтение — даже повеселее, чем «Юные посетители». Кроме того, это приятная книга, выдержанная в образцовом викторианском стиле. И в ней есть проблески моей будущей пьесы. Когда Гёте пытались расспросить о его жизненном пути, он сказал: «Я все знал наперед». Очевидно, и я «все знал наперед», хотя Генри Джордж [170] , а позже Маркс совершенно преобразили мое отношение к нашей цивилизации. Вас никогда не тянуло на автобиографию? Для своего собрания я написал автобиографические заметки. Они мне не нравятся. Но одно в них хорошо: я не виляю, не петляю, мне нечего прятать».
170
Генри Джордж (1839–1897) — американский экономист, в своих работах («Прогресс и бедность» и др.) доказывающий необходимость национализации земли и налогообложения земельной ренты.
Куда только не гонит человека слава, чем только не заставляет заниматься! Шоу был любитель поторчать в старых храмах — один, в тишине. В Вестминстерском аббатстве, посреди толпы знаменитостей, собравшихся на какую-нибудь светскую церемонию, его почти нельзя было себе представить. Тем не менее он и туда попал — нес урну с прахом Томаса Харди. С ним рядом шли Джон Голсуорси, Джеймс Барри, Редьярд Киплинг, Альфред Эдуард Хаусмен и Эдмунд Госс. Присутствующим на похоронах довелось видеть, как были представлены друг другу пророк империализма и пророк социализма, два главных представителя в литературе двух главных политических сил своего времени. Им еще не приходилось встречаться лицом к липу. Киплинг такой встречи и вовсе не жаждал. Эдмунд Госс, однако, ничего не хотел об этом знать. Он схватил Киплинга за рукав и насильно представил его Шоу. Шоу рассказывал: «Киплинг нервно засуетился, шмыгнул в мою сторону, выбросил внезапно руку, пробормотал «Здравствуйте», тут же забрал руку назад, видно, не доверяя ее мне, и засеменил в угол, где его опекал Хаусмен… Ну и процессия же у нас была! Две каланчи, по два метра каждая, я да Голсуорси, — разве не импозантно?! Я как раз позировал тогда Трубецкому для скульптуры во весь рост и мог сохранять одно выражение лица целых полчаса.
Голсуорси был импозантен от рождения. Барри, который нам, конечно, был не компания, тоже по-своему выделялся, умудрившись выглядеть так, будто в нем ровно восемь сантиметров от пола. Так мы и продвигались, воображая, что несем на своих плечах прах какой-то части тела Харди, предназначенной к захоронению в аббатстве. А Киплинг, выступавший в этой процессии прямо передо мной, все дергался и то и дело менял ногу. Всякий раз при этом я давил ему пятки».
Времени становилось все меньше и меньше. Шоу стал ходячей фабрикой цитат, а такая репутация даром не проходит. Спрос на него возрастал с каждым днем. Но ничто не могло заставить его отказаться от своих старых привычек, и, как прежде, он разражался громоподобными статьями, стоило ему прознать об очередном безобразии или идиотизме.
Из тюрьмы Панхерст бежал заключенный. Он был пойман и, согласно тюремным правилам, закован на полгода в цепи. Со страниц «Дейли Ньюз» раздался голос Шоу: тюремные власти просто-напросто мстят заключенному за свой собственный промах: «Его ведь приговорили к тюремному заключению — он не сам себя привел в тюрьму. Даже из спортивного интереса (не более) заключенный должен был вывести, что его священный долг убежать при первой же возможности. У тюрьмы все преимущества: общество дает ей деньги; к ее услугам засовы и решетки, часовые и ружья, стены и колючая проволока, клеймо тюремной одежды — решительно все преграждает путь к свободе несчастному, беспомощному одиночке. Будь он хоть трижды головорезом, общественное мнение обязано приветствовать его кратковременное торжество».