Шрифт:
Очень точно он рассказывал о состоянии Пушкина в последний год его жизни. Пушкин прожил не одну, а десять, двадцать жизней; по самому скупому счету каждый его год следует считать за два. Уходил из жизни очень старый, безмерно усталый, задерганный и запутавшийся человек. Он был должен сто тысяч рублей, отдать такую сумму он, конечно, не мог. «Пушкин хотел дуэли. Смерть развязывала все узлы. А насчет интриг двора, травли — всё это неимоверно преувеличенно. При дворе все интриговали против всех, и никто не делал из этого трагедии». И далее: «Он запечатывал жену. Она все годы их короткой жизни была беременной или рожала. Она бы и рада, да не могла ему изменить. Но и себя он запечатывал, хотя не столь прочно. Известно, какую роль играли бардаки в его жизни, а он наложил на них запрет. Отыгралось это тяжкое самоограничение романом с сестрой жены».
Хорошо рассказал о двух секретарях райкома. Первый — К. был комиссаром партизанского отряда, действовавшего в районе Пушгор. Он писал стихи: «Онегин в Сталинграде» и т. и. Был бессребреником, каждый день приходил к Гейченко, читал стихи и прозу (сейчас вышла его мемуарная книжка), рассказывал, рассуждал. А жена ведала райторгом и ужасно воровала. Раз Гейченко ехал с ней на грузовике в Псков. Она везла разные товары и бочку со спиртом. По пути трижды продавала по ведру спирта в деревнях и доливала водой. Ее бескорыстный муж попался на приписках и был с треском снят. Он пришел к Гейченко и попросил взять его на работу. Он давно мечтал о тихом культурном месте экскурсовода или кем-нибудь при музее. Гейченко готов был его взять, но тут ему позвонил новый секретарь Романов (а может, Румянцев) и сказал: «Хочешь со мной по — хорошему жить, гони его в шею. Хочешь ссориться — бери, но я тебя сгною». Настоящий партийный разговор. Гейченко не хотел, чтобы его сгноили и отказал проштрафившемуся деятелю. Тот уехал со своей женой — воровкой в Псков и попросил там назначить его «по культуре». В этом ему отказали, но место дали: наблюдать за пастухом. Но К. оказался натурой еще более сложной, чем казалось: он соблазнил молодого, красивого, русобородого пастуха — придурка. Однажды их накрыли в момент любовного экстаза. Разразился чудовищный скандал. К. выгнали из партии. Бывший партизан, бывший секретарь, бывший наблюдатель пастухов уехал в Ленинград. Там он поступил на завод и постепенно выдвинулся, его сделали редактором газеты. Тут провал в рассказе. Или его восстановили в партии, или же не исключали, а дали строгача за сожительство с пастухом, а потом взыскание сняли. В прошлом году он умер, успев подписать сверку своей книги, но не увидев сигнала. Жена работает на том же заводе и пышет отменным здоровьем.
Меж тем новый секретарь не терял времени даром: мертвецки пил. Пьяный, он приезжал к Гейченко, но не для чтения стихов и прозы, а чтобы палить из личного оружия в Божий свет, как в копеечку. Раз он промахнулся и, вместо Божьего света, угодил в ногу фельдшеру, незаконно ловившему карасей в пруду. Браконьер понял, что лучше держать язык за зубами, а стрелок пошел на повышение: начальство оценило его умение «держать дисциплину» во вверенном ему крае. Делал же он это исключительно с помощью увесистого кулака. Не успел он прибыть в Псков, как его назначили 1–м секретарем Архангельского обкома — карьера по своей стремительности и непостижимости напоминает карьеру поручика Киже. Он поехал в Архангельск. В поезде беспробудно пил, хвастался, куражился, буянил и разбил какой-то женщине голову бутылкой. В том же вагоне ехал инкогнито представитель ЦК, который должен был представить нового секретаря архангельским коммунистам. Он всё видел и слышал, и Р. вышвырнули из партии на том самом партийном сборище, которое должно было «избрать» его первым секретарем. Ну а если бы представитель Москвы ехал в другом вагоне?.. Р. быстро опустился на самое дно и, не протрезвив шись, помер в расцвете лет. Салтыков — Щедрин со своими глуповскими губернаторами может идти спать.
Были в Тригорском и во вновь отстроенном Петровском, вотчине Ганнибалов. От последнего осталось двойственное впечатление: само здание достаточно убедительно, но набито, как комиссионный магазин, чем попало: павловские прелестные стулья и современный книжный шкаф, великое множество буфетов, даже в коридорах; подлинных вещей почти нет. В Петровском встретили Галю, бывшую пассию Семена Степановича, постаревшую, скучную, исполненную какой-то горькой иронии. О Петровском говорит с усмешкой: «Может, так всё было, а может, совсем не так». Похоже, она слегка презирает своего бывшего возлюбленного, на которого молилась. Гейченко предал ее, как предал и многих других: Асю, Сосинского, секретаря райкома К. и т. д. А липа вокруг Гейченко растет и ширится. Здесь доподлинно установили, что знаменитый портрет арапа Петра Великого, подлинник которого висит в Третьяковке, на самом деле изображает какого-то русского генерала, загоревшего на южном солнце. Черты лица под смуглотой чисто русские, и не было у Ганнибала таких орденов. Гейченко утверждает, что русские вельможи заставляли живописцев пририсовывать им лишние ордена. Возможно, что так оно и было, но не верится, что взысканный многими высокими наградами Ибрагим погнался за лишним орденком. И уж во всяком случае, не стал бы требовать от живописца придания ему русских черт. Тогда почему бы и цвет кожи не сменить? Но Гейченко хочется иметь в Петровском портрет арапа Петра Великого, и всё! Впрочем, одной липой больше, одной меньше в проституированном мемориале — какое имеет значение?
Севка Смирнов подсчитал, что после праздника поэзии в день рождения Пушкина на территории заповедника остается 13–15 тонн говна, поскольку уборных нет. Аллею Керн так утрамбовали ногами экскурсантов, что стали помирать старые липы, помнившие шаги влюбленного поэта и его дамы [120] . Сюда закрыли доступ. Ель — шатер давно спилили, что-то недоброе происходит и со «скамьей Онегина». Говорят, что массовые празднества необходимы Гейченко, чтобы получать ссуды на совершенствование заповедника. А для чего его совершенствовать? Неужели для того, чтобы обвить дуб медной Цепю, напихать в Петровское мебель из комиссионных магазинов, поставить часовню и мельницу не там, где следовало и не тех габаритов? Ведь лучшая память Пушкину — сохранившийся неизменным пейзаж вокруг Михайловского: речка Сороть, озеро Маленец, курган Воронин, пойменные луга, лес, заветная сосна на бугре. И зачем нужны толпы пьяниц, которым нет никакого дела до Пушкина? Вся эта нездоровая шумиха творится Семеном Степановичем на потребу собственному честолюбию и тщеславию. Его сильной, деятельной, одаренной натуре со слабым творческим началом необходимы треск, блеск, праздники, успех. Власть тоже любит все это — имитацию культуры, и охотно пошла ему навстречу. Сейчас он хочет превратить заповедник в Международный центр пушкиноведения. Жульническая мысль, крайне соблазнительная для жульнической власти. Гейченко натура не трагическая, скорее шутейная. И все-таки с ним интересно, без него жизнь станет куда тусклее.
120
Кажется, аллея Керн тоже придумана Гейченко.
Некрасивая история с И. С. Козловским. Его больше не приглашают на пушкинские празднества за то, что он спел «Богородице Дево, радуйся» в Святогорском монастыре. Гейченко резонно сказал на бюро обкома: коль не возбраняется петь «Аве, Мария», то почему нельзя петь это по — русски? Присутствующие не поняли, что он имеет в виду, и великого певца забраковали. Восьмидесятилетний Козловский вкладывал душу в пушкинские торжества, пел перед многотысячной толпой, пел с детским хором, вносил артистизм в паскудное действо, был на редкость трогателен в своем энтузиазме. И ему дали под зад коленом. До чего же не уважают власти своих граждан, даже самых заслуженных, признанных. Одна промашка — мнимая к тому же! — и всё насмарку: многолетняя служба, преданность, блеск таланта. Зато себе прощают абсолютно всё: бездарность, некомпетентность, невежество, алчность, пьянство, аморальность.
Были в Печерском монастыре. Настоятель отец Гавриил нас не принял, хотя мы передали ему письмо от Гейченко. В монастыре противно: шизофренические слюнявые монахи, какие-то бабы разного возраста и назначения. Настоятеля, кстати, тоже обслуживает нестарая баба. Великолепные клумбы, дивные розарии, но всё слишком пестро, не строго, не чинно; Богом тут не пахнет. Царит мирская суета, какая-то смесь из обмана, КГБ и психической неполноценности.
Гулял по Ленинграду. Город мне по — прежнему щемяще люб, но стал чужим. Почти все дружеские связи оборвались. Кто умер, кто уехал, кто провалился в какую-то темную, непонятную жизнь. Зайти некуда, лучшие рестораны — при гостиницах, а туда вход по пропускам. И уже не подняться на крышу «Европейской», не посидеть в шашлычной, ставшей караван — сараем «Садко», не выпить рюмку коньяка под крошечный бутерброд в «Астории». Зачем это сделали? Чтоб не общались с иностранцами? Чтоб не спекулировали? Чтоб не жрали приличную еду, которой едва хватает для валютных гостей? Всё это и привычная сладость запрета, способствующего съеживанию человеческого в человеке. Ведь нельзя же всерьез думать, будто эта мера последовала в результате пожара в гостинице «Россия». Другое дело, если сами подожгли, чтобы навсегда закрыть гостиницы для «посторонних». Это вполне допустимо — типичная сталинская уловка. Интересно, что еще можно отнять, в чем ограничить? Безумие хрущевских свобод кончилось. Теперь снова во всех издательствах ввели пропуска. Впрочем, раньше не было пропусков в «Молодую гвардию», «Детиздат» или «Огонек». А теперь только в «Художественную литературу» пускают без пропуска. К запретным территориям присоединились гостиницы и рестораны при них. Осталось ввести пропуска в общественные уборные, и будет достигнут идеал самого свободного общества в мире.