Шрифт:
Поначалу каждая фолия,дитя природы, выглядит слишком простой – от редо фаи от фадо ре.И музыка Корелли тоже такая: на коротком протяжении тех двух модуляций восьми тактов мелодия поначалу разделялась простыми аккордами. Затем в действие вступали вариации – одна за другой. Сначала удваивались аккорды сопровождения. При второй вариации они растворялись в терциях, в ритмике на французский манер. В третьей они становились агрессивнее, в четвертой группировались по гаммам, в пятой – тремолировались, и так игра все время усложнялась веселыми вариациями, величественными контрапунктами, торжественными стаккато, жалобным легато, так что у слушателей просто кружилась голова. Время от времени звучала медленная вариация и мотив неожиданно становился спокойным, даже тоскливым, давая возможность слушателям и музыкантам перевести дух.
После всех этих вариаций слушателю открылся весь ландшафт, поначалу таившийся в немногих нотах первоначального мотива. Это было так, словно наконец стал ясен смысл самой темы, значение фолия: она была путешествием, но не от одного тона к другому, не от фадо реи обратно, а от одного мира к другому. А какие это могли быть миры, если не мир душевного здоровья и мир безумия? Нужно пройти от одного к другому, чтобы оба получили смысл и объяснили друг друга. От фадо ре,от редо фа:без постоянного плавного перехода тональности от одной к другой ни одна мелодия не может захватить сердце и разум. И никто не обретет мудрости, казалось, внушала эта музыка, без святого паломничества в фолия.
Маэстро Корелли исполнял партию первой скрипки; для того чтобы управлять симфоническим организмом, ему было достаточно резких коротких движений головой – подобно тому, как опытному наезднику хватает легкого толчка каблуком или движения бедра, чтобы управлять любимой скаковой лошадью. Он словно говорил мне: «Остановись и прислушайся, ты не уйдешь с пустыми руками. Я знаю, чего ты хочешь».
Звуки как будто хотели стать комментариями к моим мыслям (хотя обычно бывает наоборот), и я на протяжении всей игры оркестра ощущал сладко-горький вкус прошлого – вещей, которые уже произошли, и тех, о которых я мечтал, но которых никогда не было; я чувствовал вкус семнадцати лет, отделявших меня от первой встречи с Атто, и вкус его уроков, которые теперь закрепились навеки, подобно тому как рука неизвестного художника запечатлела облик мадам коннетабль на картине в вилле «Корабль».
Корелли, видимо захваченный силой своего произведения, уже не дирижировал. Замкнувшись в себе, он играл на скрипке, смычок касался третьей струны, а затем первой с нежностью, которая казалась почти небрежностью, как будто он играл только для своих ушей. Но это не была самовлюбленность. Оркестр покорно следовал за ним, лишь иногда музыканты бросали на своего дирижера взгляды – быстрые, как стрелы, словно легкие удары весел, которые удерживали лодку фолияв благородном умеренном консонансе при переходе от спокойных пассажей к более оживленному интермеццо, а затем снова к медленным тактам. «Музыканты и вправду играют так, словно были единым инструментом», – подумал я. Они с Корелли были совершенным единым целым, и все это был Корелли.
И я вспомнил наше первое пережитое с Атто приключение, его лекции о морали, прекрасную, но забытую музыку сеньораЛуиджи Росси, с которой я познакомился благодаря Атто…
И было так: в то время, пока звуки, которым внимал я, расстилали надо мной теплое покрывало воспоминаний, пока серебристые тени прошлого окружали меня, казалось, что руки Евтерпы бережно положили мне на колени высший и самый правдивый смысл моего пребывания в этом месте и в этот час, и, когда аромат настурции из ближней клумбы коснулся меня, я увидел цель, к которой стремился возвышенный парусник звуков: через семнадцать лет меня, уже мужчину, не мальчика, судьба позвала к Атто, к новым испытаниям мужества, к новому вызову сердцу и разума, к суровому и приятному путешествию, в конце которого меня снова ожидали бы добродетели и знание. То, что это было правдой и ложью одновременно, мне предстояло понять позже.
Звуки стихли в сладких объятиях заключительных аккордов, как вдруг чей-то голос развеял обманчивые тени, поселившиеся во мне:
– Милосердное небо, где ж ты пропадал?
Клоридия нашла меня. Она прочитала на моем лице следы полной приключений ночи и молча смотрела на меня вопрошающим взором.
Я кивком показал ей, что нам лучше удалиться из амфитеатра, и увлек ее за собой в направлении камыша, ограничивавшего зеленую часть сада с северной стороны, непосредственно перед оградой. Это было правильное решение, потому что в тот час на вилле Спада было как никогда много людей, так что даже наш бук не мог бы надежно укрыть нас от любопытных взглядов. Я вкратце рассказал ей обо всем, что со мной приключилось с ночи до рассвета.
– Вы все сумасшедшие – и ты, и Сфасчиамонти, и Мелани! – воскликнула она, не зная, плакать ей или обрушиться на меня с упреками, но в любом случае испытывая облегчение, оттого что я снова здоров и бодр.
Она крепко обняла меня, и мы несколько минут стояли так. Аромат ее волос смешался с запахом дикого тростника, и я очень надеялся, что больше не воняю навозом.
– У меня мало времени. Княгиня Форано хочет, чтобы я все время находилась рядом. У нее постоянно приступы слабости, небольшая тошнота, жар, который то появляется, то исчезает. Думаю, она просто боится родов, хотя это уже будет четвертый ребенок.
– Но как же муж разрешил ей сопровождать его на виллу Спада, если он знает, что она вот-вот родит?
– Дело в том, что он не знает – он думает, что она только на шестом месяце, – рассмеялась Клоридия, подмигнув мне и состроив многозначительную гримасу. – Она обязательно хочет принять участие в свадьбе, ведь невеста – ее хорошая подруга. Мне не удалось убедить княгиню уехать домой. Давай сядем там, а теперь внимательно выслушай меня, я тороплюсь.
Мы сели за рядом тростника, вспугнув воробьев, возмущенно вспорхнувших из зарослей.