Шрифт:
…Карл махнул рукой на докторов, пророчивших, что несколько лет скуки в счастливом климате Мадейры принесут ему исцеление, на снадобья барселонского старца, также обещавшего избавление от боли и тоски в сердце, домик в розовом саду показался ему темницей, амфитеатр городка, лежащий внизу, бездельной игрушкой, цвета Пиренейского полуострова — блеклыми, контуры плоскими, формы неинтересными, петербургский врач, которому он доверял, пообещал ему однажды еще пять лет жизни, — третий год был на исходе, по собственным его расчетам он уже десять лишних лет украл у вечности, — не противясь судьбе, Карл поддался вдруг вызревшему в сердце желанию, сел на корабль и поспешил в Италию, к началу своему, молодости, первой славе, — жить, доживать, умирать… В первом письме из Рима сверху поставил эпиграфом: «Roma, и я дома».
Римский дом опустел за пятнадцать лет. Больше не было в нем мудрого Торвальдсена и жеманного Камуччини, просвещенного Гагарина-старшего, Ореста Кипренского, Сильвестра Щедрина, Самойлушки Гальберга, метателя тяжестей Доменико Марини, прозванного Массимо — «великий»; не было уже многих знакомых купцов, квартирных хозяев, портных, вольтижеров; женщины, с которыми Карл танцевал на праздниках и которые в полночь зажигали свечу на окне, подавая ему сигнал, превратились в неузнаваемых, добропорядочных многодетных матрон; Юлия Самойлова кружилась в парижском свете — до Рима долетали слухи о неувядаемых ее похождениях; в кафе Греко перед стойкой вместо прежнего толстого трактирщика стоял за прилавком, протягивая посетителям чашки и по-прежнему доставляемые сюда письма, его сын, уже немолодой и с отросшим брюшком; среди русских художников, собиравшихся в кафе, были ученики Брюллова, и товарищи его учеников, и товарищи товарищей; впрочем, грех было жаловаться, вряд ли кто в Риме не знал имени славного Брюллова, да мало кто помнил его славу, — под любопытствующими, приветственными, почтительными взглядами Карл проходил по Риму, как памятник себе. Княгиня Зинаида Волконская радостно обняла его у себя во дворце, следы былой красоты еще жили на ее голубовато-прозрачном лице с истончившимися от старости чертами, они горячо заговорили о прошлом, которое переполняло их, и те, кому случилось присутствовать при встрече, заботливо оставили их вдвоем, чувствуя себя случайными, сторонними зрителями иной жизни…
Проведав о приезде Брюллова, тотчас послал ему письмо старый знакомец Анатолий Николаевич Демидов. Он назывался теперь князем Сан-Донато, по имени небольшого княжества близ Флоренции, им приобретенного. Рано постаревший Анатолий Николаевич жил как бы в собственном государстве — с супругой, племянницей Наполеона Бонапарта. Князь Сан-Донато почтительно доказывал свое право считаться старым другом Карла, напоминал о своих заслугах при создании «Последнего дня Помпеи», сетовал, что поднес картину государю и России (патриотизм, писал он, мало вознагражденный и оцененный) — теперь великое полотно стало бы украшением его княжества. Демидов покорно просил старого друга завершить начатый некогда портрет его в боярском костюме мчащегося верхом на коне через тайгу.
Карл придирчиво оглядывает портрет — он и в самом деле начат отменно: серая казацкая лошадь с огненными глазами и широкой грудью, рвущаяся вон из холста, намеченная фигура всадника в наброшенном сверх кафтана опашне, подложенном собольим мехом, солнечные лучи, пробившиеся сквозь густую темную зелень леса и как бы обнимающие блеском тела и предметы… Надо бы, пожалуй, прикидывает Брюллов, передвинуть голову и грудь лошади на четыре пальца вперед, а фигуру всадника опустить ниже; надо бы, думает он, но это значит весь портрет писать сызнова, — где взять силы, да и возможно ли возвратить то, что навсегда унесено временем, что ни одной клеточкой своей сегодня уже не живет?..
Зато он пишет портрет своего старого знакомого Микеланджело Ланчи, известного ученого, археолога и востоковеда. Ланчи восьмой десяток, но Брюллов пишет молодость старца, вечную молодость, которая даруется людям с пытливой, глубокой мыслью, горячим сердцем и душой, обращенной к миру. Лицо старика, по которому время прошлось суровым резцом, — стариковская кожа, обтянувшая высокий лоб, скулы и тяжелыми морщинами застывшая на впалых щеках, стариковский румянец на скулах, тонкие губы запавшего рта, костлявый нависший нос, большое стариковское ухо, тонкие птичьи веки на круглых, слегка выпуклых глазах, стариковские пальцы, с привычным изяществом сжимающие очки-лорнет… И вместе вся неприкрашенно показанная старость Ланчи, эти беспощадные ее черты, беспощадно схваченные живописцем, оборачиваются под кистью Брюллова свидетельством торжества вечности, молодости, неугасаемого духа. Так из одних и тех же семи нот складывается и погребальный напев, и гимн радости. Острота черт — этот тонкий, горбатый нос, плотно сомкнутый рот, резкая линия скул, ввалившиеся щеки, излом высоко поднятых бровей, эти жаркие карие глаза, из-под век, кажется, неспособных прикрыть их, с радостным непреходящим изумлением смотрящие на собеседника, на людей вокруг, на весь мир божий, проникающие в глубь человека, вещей, вселенной, времени: острота черт старого ученого, с отважной точностью выявленная на брюлловском портрете, — творение не столько костлявой руки старухи, именуемой смертью и вечностью, сколько яростного и яркого горения души и мысли, постоянного тревожного, напряженного постижения умом и чувством людей, вещей, вселенной, времени, — не столько резца творение, сколько огня. Карл надел на Микеланджело Ланчи красный халат, которого тот никогда не носил, но красный цвет принес в портрет напряженность, остроту, тревогу, молодость, огонь.
Тот малый срок, пока еще не спят Земные чувства, их остаток скудный Отдайте постиженью новизны, Чтоб, солнцу вслед, увидеть мир безлюдный, Подумайте о том, чьи вы сыны: Вы созданы не для животной доли, Но к доблести и славе рождены…Так писал великий Данте, о портрете которого размышлял Карл Брюллов в Италии на закате жизни. Может быть, и портрет Микеланджело Ланчи писал он с мыслью о Данте. Пожалуй, старый ученый и похож на Данте — большим костлявым носом, изломом бровей, проницательностью взгляда, впалостью щек, жесткой линией рта — просто зрители привыкли представлять себе Данте в профиль, как изобразил его Рафаэль на одной из ватиканских фресок (в красной одежде и увенчанного лавровым венком), а Микеланджело Ланчи написан Брюлловым на три четверти в фас.
И вот душа, слиянная в одно, Живет, и чувствует, и постигает…Это тоже слова Данте.
Четырьмя годами раньше возвращения Брюллова в Италию, в июне 1846 года, Рим был взбудоражен важными политическими переменами. После церковного праздника, на котором папа Григорий XVI вопреки обыкновению не появился, по городу разлетелся быстрый слух о болезни верховного владыки; два дня спустя стало известно, что папа умер (злые языки передавали, будто на одре смертельной болезни лежал он покинутый всеми, скрылся даже его верный брадобрей Ганданино — испускавшему дух старику некому было воды подать); римляне потянулись на площадь Монте-Кавалло, что в переводе значит «Лошадиная гора», в центре ее возвышался обелиск и скульптурные группы, изображающие укрощение коней, — в смотрящем на площадь дворце, наглухо замурованном, чтобы никто не сумел покинуть его или в него проникнуть, заседал конклав, собрание кардиналов, с целью избрания нового святого отца. До тех пор, пока один из кандидатов не получит должного числа голосов, избирательные листки с написанными на них именами сжигаются в камине, собравшаяся на площади толпа устремляет взор на легкий дымок, вылетевший из трубы, и расходится, разочарованно гудя: «У нас еще нет папы!» Однако на сей раз благочестивых католиков не заставили долго ждать: дымок над дворцовой трубой не показался, а на следующий день после избрания, по обычаю, с балкона дворца было объявлено имя нового папы — граф Джованни Мариа Мастаи Ферретти, принявший имя Пия IX. Когда, опять-таки согласно обычаю, разобрали заделанную кирпичом дверь и на балкон с застланными бархатным ковром перилами, по углам которого поставлены были две большие восковые свечи, вышел благословить народ невысокий полный человек с бледным рыхлым лицом и маленькими скучными глазами, толпа ворвалась восторженными приветствиями. На улицах, в кофейнях, церквах, лавках купцов, казармах, всюду нового папу именовали «либералом», иные произносили это слово с надеждой, иные с нескрываемой неприязнью, и те и другие намеревались требовать, действовать — добиваться осуществления надежд или искоренения их. Пий IX, будучи графом Мастаи, носил в молодости синий кавалерийский мундир, падучая болезнь обратила его к духовной карьере, он отправился миссионером в Южную Америку, счастливо избежал многих опасностей, по возвращении в отечество был приближен к папскому престолу, возведенный в кардинальский сан, слыл склонным к преобразованиям для удовлетворения народных требований (а к чему другому мог склоняться искушенный в житейских перипетиях, властолюбивый человек, надевший маску мягкого, до рыхлости уступчивого патера, когда села кипели голодными бунтами, когда беднота в городах пылала ненавистью к властям, когда переполненные тюрьмы уже перестали пугать народ). Костры и факелы, рассыпая фейерверки искр, разрывали синеву летнего вечера, народ, заполнивший площадь, оглашал ее радостными криками, люди размахивали руками, бросали в воздух шляпы, пританцовывали, обнимали друг друга, — шутка сказать, дана амнистия политическим заключенным, обещано представительное светское правление, смягчена строгость цензуры, разрешена гражданская гвардия для защиты дарованных свобод…
Брюллов набрасывает три эскиза картины, названной им «Политическая демонстрация в Риме в 1846 году»: синие сумерки, озаренные огнями, вокруг обелиска с конными статуями толпа ликующего народа (не отдельные, красиво задуманные группы — героев, персонажей, — соединенные в целое, а именно толпа, народ, масса), далеко на заднем плане дворец, на балконе крохотная, незначительная фигурка. В одном эскизе балкон попросту пуст…
В четыре года, отделившие эскизы Карла Брюллова от радостного дня избрания Пия IX, многое уложилось. Восторженные встречи папы, когда он следовал в золотой карете по улицам своего города и когда появлялся в церкви в мягком кресле, поставленном на носилки (его часто укачивало, он сидел бледный, с закрытыми глазами, томясь от тошноты). Мрачное, молчаливое недовольство духовным владыкой, когда ясна стала пропасть между допущенными уступками и ожидаемыми переменами (граф Мастаи Ферретти, правивший под именем римского папы Пия IX, недовольно сетовал: «Из меня хотят сделать Наполеона, а я лишь бедный деревенский священник»). Охватившая страну война за независимость (папа и не хотел воевать и, страшась возмущения, не мог не воевать вовсе — он объяснял кисло, что борьба с иноземными поработителями недостойна наместника бога мира и любви). Поражение в войне и новый революционный взрыв, когда сказано было: «Война монархов закончилась, начинается народная война». Демонстрации на улицах Рима, но уже не за папу, а против него, трусливое бегство Пия из Вечного города, провозглашение Римской республики и возвращение в Италию для защиты республики отряда заочно приговоренного к смертной казни изгнанника Гарибальди, долгие годы сражавшегося за независимость далеких южноамериканских республик: «Свое славное оружие, защищавшее чужие страны, мы спешили предоставить в распоряжение всей родины», — говорил Гарибальди. Наступление врагов революции, высадка в Чивитавеккья французской армии под командованием генерала Удино, осада Рима, великое мужество волонтеров Гарибальди, обративших неприятеля в позорное бегство, австрийские войска, вторгшиеся в пределы республики с севера, неаполитанские, рвавшиеся с юга, испанские, двигавшиеся с запада, новые тридцать тысяч солдат, присланные генералу Удино, поражение республики — и возвращение Пия IX в Рим, — рыхлый священнослужитель с безразличными глазами отвергал теперь даже узкую тропку уступок, избрав дорогу жестокости, на которую особенно податливы однажды испуганные правители…