Шрифт:
Взял бы да спросил, не это ли она хочет сказать. Но он из тех, кто склонен жалеть себя: городить высокие башни жалости и глядеть, как они гнутся под ветром. Поэтому он только молча изводит себя догадками.
В постели он сыплет намеками. Его жена — тонкий психолог, у нее редкостный нюх, да и мужа она знает, как свои пять пальцев, как комнату своего детства, но на намеки у нее не хватает терпения, и ее просьба «Разъясни» звучит, как приказ. Он обижается, зажимается, точно цветок, расцветающий только по ночам.
Подумай, сколько добра ты сделал людям, уговаривает он себя. Подумай о том добре, которое продолжаешь делать. И легкий бриз колышет гладь океана.
Но вот то самое письмо, где некто с Шри-Ланки пишет, что почти наверняка выявил значимую связь между употреблением их препарата и выкидышем. Шриланкиец хочет знать, какие данные обрабатывал Конрой — уж не те ли, что и он? А вот запись в дневнике его дочери: «Моя Глотка = Помойная Яма». А вот сон, который его преследует: он в цирке, он инспектор манежа, но артистов на манеже нет, только какой-то тип выжидающе смотрит на него и подставляет обруч, а все, чьего доверия он когда-то не оправдал, сидят на неудобных стульях поодиночке и рвутся ему втолковать: чем больше альтруизма он из себя выдавливает, тем очевиднее, что никакой он не альтруист, это как после перехода через пески Калахари тебе протянут наперсток кока-колы.
В такие ночи его жизнь — кочевье между кроватью и уборной, в уборной горит свет, в уборной журналы. Но сегодня с лестницы донеслись шаги дочери: опередила, раньше него спустилась на первый этаж и теперь кротко икает, тихонько вздыхает: так она плачет, когда ей очень важно, чтобы никто этого не заметил. Она сидит в глубоком кресле, скрестив ноги — ее любимая поза. Он замирает, вслушивается, потом отодвигает шпингалет на окне спальни — их спальня на втором этаже — и вылезает на крышу. А жена потягивается и, не просыпаясь, переживает за мужа: ох, ходит, точно в воду опущенный. Колени ощущают колючие песчинки. Гравитация призывно раскрывает объятия: чего же ты ждешь, не мешкай, прыгай! Задницу холодит ветер. В лунном свете он — лишь безымянный голый мужик, почти весь вес перенесен на руки, руки надавливают на внешний край алюминиевого водосточного желоба, а газон внизу — голубая черта меридиана, его зенит и его надир сразу.
Как нам ему помочь? Кинуть спасательный круг? Долго ли продержится человек в подобном океане?
Он — житель Тетиса, супергерой и суперзлодей по совместительству. Сильно ли он потеет по ночам? Утром его простыни пахнут плесенью. Если вы увидите, как он бредет в туалет или, в чем мать родила, приплясывает на месте и отмахивается от дурных мороков, словно самая безобразная на свете мажоретка, поверите ли вы, что его преследует слово «фальшь»? Если вы увидите его голый зад на крыше его собственного дома в момент, когда он прикидывает расстояние от наклонного слухового окна до анкерных изоляторов и телефонного кабеля, то поверите ли вы, что, совершив прыжок, он начнет, цепляясь то одной, то другой рукой, перебираться от постройки к постройке? Поверите ли вы, что этой выходкой он сам себе докажет, как доказывал бы зеленый юнец, что искренне хочет начать новую жизнь? Поверите ли, что после этого его ненависть к себе хоть капельку убавится?
Поверите ли вы, что, когда он задумался о горестях своих любимых, его тщеславие перешло все допустимые пределы? Поверите ли, что он возомнил, будто его проблемы уладятся как-нибудь сами? Поверите ли, что он воображал себя добычей, будучи хищником (правда, несмелым)? Поверите ли, что он уцелел в этой передряге и вообще хоть сколько-нибудь продержался? Поверите ли, что для таких, как он, лучший удел — полное и бесповоротное вымирание? Поверите ли вы, что даже теперь он сказал вам всю правду?
«Город мальчиков»
Вот вам моя жизнь в нескольких словах: все, за что я ни брался, не получалось, все, что я понял, я понял поздно, а если хотел, как лучше, то делал только хуже. С самого детства, сколько себя помню. Успех уже маячит впереди? Что-нибудь обязательно преграждает дорогу. Все само идет в руки, вот-вот, еще немножко? Опять облом, опять несолоно хлебавши.
Когда я говорил об этом матери, она непременно отвечала:
— Вот тебе твоя жизнь в нескольких словах: ты всегда ни при чем. Все люди грешные, ты один чистенький. Что бы ни стряслось, у тебя всегда другие виноваты.
— Вот именно, — киваю, — другие виноваты всегда.
А ей этого мало:
— Ах, бедняжка. Весь мир подставляет тебе подножки.
— Тоже мне, психоаналитик… — огрызался я. — Вот что, доктор Егермайстер [7] , знай свое — наливай да пей!
После этой фразы она преспокойно отворачивалась от меня и снова утыкалась в телевизор.
— А чего там с ужином? — спрашивал я иногда. — Или у тебя дел невпроворот?
— Сходи в «Пиццу-ад».
— В «Пиццу-хат», дурында безмозглая! — поправлял я. Но она и в следующий раз переиначивала слова — нарочно, чтоб меня позлить.
7
«Егермайстер» — немецкий ликер.
В тридцать девять лет жить у матери… М-да. Не самый удачный год в моей биографии.
— А в твоей биографии вообще были удачные годы? — спросил мой приятель Оуэн. — Девяносто второй, что ли?
У Оуэна жизнь тоже сложилась не очень удачно. Но это ему не мешало один-два раза в неделю заваливаться к нам и пожирать все, что попадалось под руку.
Я высказался о том, что показывали по ящику. Неважно, что именно я сказал. Главное, Оуэн взвился:
— Ну а что тебе нравится? Тебе вообще нравится что-ни-будь?