Шрифт:
Репетиции, по крайней мере для меня, вещь тяжелая. Все время боишься, что прервут, остановят, слишком думаешь, правдив ли ты, и в этом страхе теряется интонация. Боюсь, что с Маринкой происходило то же самое. Тем более что всегда на репетициях присутствовал этот ее хвост Новиков. Сегодня его, к счастью, не было, зато было много народу — остались Хованская с Ивановым, Лаурка, Ермакова, даже Жанка. А много зрителей — совсем неплохо. Я люблю, когда есть зрители. Это сосредоточивает. Есть кому доказывать, есть кого убеждать. Я даже почувствовал, что оживился. Но Маринка была совершенно вареная. Мне даже показалось, что она больна — лицо красное, глаза какие–то тусклые. Мы расселись по своим кубам (вначале герои сидят на разных скамейках), она открыла книжку.
— Девушка, дайте мне половинку вашей книги, ту, которую вы уже прочли… — это была моя первая реплика.
— Как… половинку?
— Ну, она такая драная… Как называется?
— «Кукла госпожи Барк».
Первые фразы дались мне тяжело, как и всегда. Но что–то в поведении Маринки вдруг облегчило мою роль. До сих пор она играла худо–бедно как все, но играла. А сегодня она вдруг посмотрела на меня своим мутным, больным, всезнающим взглядом, и я прямо почувствовал то самое, что было написано в рассказе Шарого («Взгляд этой запыленной, коротко стриженной босячки одновременно и напугал и заинтересовал Толика. Он мог поклясться, что таких, как она, не видывал. То ли боль, то ли порок, — в общем, какой–то душок порчи был в этом взгляде…»).
А дальше я уже ничего не помню. Оказывается, актеры не лгут — такое бывает. Не помнишь потом, что делал. Все эти чужие перипетии отнимают у тебя часть жизни, будто это в самом деле произошло с тобой, а не с твоим героем. Хотя, конечно же, большинство актеров все–таки лгут, когда уверяют, будто это происходит с ними в с е г д а, — всегда этого быть не может. Тогда не нужно учиться, не нужно знать ремесла, тогда надо согласиться, что талант действительно от бога и ничем его не купишь. Не верю. Заплати любовью, душой, судьбой, работой — и хоть что–нибудь, но достанется и тебе. Как в эти минуты досталось мне. Помню только, что мне хотелось одного — расшевелить Маринку, внушить ей, что жизнь прекрасна, потому что ее безучастность была так глубока, так сосредоточена на себе, так бесконечна… Нет, не героиня, а она, Маринка, думала о смерти, и от меня зависело расшевелить ее, поднять, спасти.
Хотя нет, нет, я не точен. Я не то чтобы жил переживаниями героя, переживания–то были отрицательные, а, наоборот, меня распирали положительные эмоции. Я с радостью играл вначале любопытство, потом удар, горе и злобу. Нет, это был не герой, а я, Виктор Лагутин, который счастлив, играя боль. Играл и знал: эк лихо получается! Все у меня в кулаке. И в общем–то мне плевать на мальчишку, которого я играю, я счастлив от ощущения собственной силы. (Потом я узнал, что это и есть вдохновение: не умирать вместе с героем, а счастливо рождаться самому.)
Маша Яковлевна не прервала нас ни разу, она, конечно же, чувствовала, что происходит с о б ы т и е.
Сыграв рассказ, мы повалились на один куб, расслабленные, как мешки, приткнувшись друг к другу плечами.
— Кто хочет что–нибудь сказать? — спросила Маша Яковлевна.
— Я! — выскочила Ксанка и понеслась во весь опор: — Я хочу сказать, что я дура! Я почти предала Марину. В последнее время мне казалось, что разговоры о ее таланте преувеличены. А сегодня… А о Лагутине я вообще черт знает что думала…
Хоть это все был обычный Ксанкин бред, но я понял, что она хотела сказать. И почему сказала так. В Маринке действительно многие в последнее время сомневались. д уж что говорить обо мне! Мной никогда не очаровывались. И еще в Ксанкиных воплях прозвучала надежда. Надежда, что ее Игорь тоже не безнадежен. Что и он может еще доказать всем. Ксанке ведь так нелегко мириться с более чем средними способностями Игоря. Какие они все–таки у нас прекрасные, эти девчонки! Да и вообще, сколько на свете прекрасных людей! И как я всех люблю.
— На мой взгляд, Морозова вначале слишком безучастна, — сказала Жанка.
Она сказала это, чтоб показать себя. Мадам слишком робка на площадке, поэтому критична при обсуждениях.
— Да. И плечи зажаты, — добавила Ермакова, потом по–свойски обернулась к Маринке: — Зажата, старуха. И слишком похожа сама на себя.
— Да, я всегда похожа сама на себя. Даже если подписываюсь чужим именем или не подписываюсь вообще…
Никто не понял, почему она так сказала, почему покраснела Ермакова, да и вообще — что происходит. Ермакова села. Надулась, как мышь на крупу.
— Я ничего не хочу сказать, — развела руками Маша Яковлевна, — у меня нет замечаний. Но я думаю, что Марина и Витя долго не забудут сегодняшний день.
Потом все куда–то девались, мы с Маринкой остались одни.
— Я ничего не помню, — сказала она, — и вообще, я, кажется, больна…
Она взяла мою руку и прижала к своему лбу. Лоб ее горел. Не нужно было градусника, чтоб понять — температура. И температура высокая. Ничего удивительного — по городу ходил мартовский грипп.
— Тебе надо сейчас же домой, — сказал я, — погоди, пригоню такси… — я бросился к дверям, но она позвала меня: