Шрифт:
/
/
Рустем Тимофеев, председатель совета директоров банка “Нура” сорок минут сидел в пробке у съезда с Белорусского моста на Тверскую.
– Ну так, Леша, – пугающе тихим голосом обратился он к шоферу, закуривая третью папиросу. – Говорил я тебе или нет ехать через Сущевку?
– А чо говорить-то, Рустем Николаич? – огрызнулся потный Леша и тоже воткнул сигаретку в ржавый мох усов. – Как ни ехай, все одно застрянешь. Пятница… – Он злобно покосился на шефа, не желающего учитывать железных закономерностей мироустройства.
– Сказано ведь, кажется, не курить за рулем.
– А чо… Все одно сидим…
От жары, навалившейся на город в июле 1998 года, люди теряли чувство реальности. Личный шофер банкира Тимофеева Алексей Салаго дал волю накопившемуся раздражению, забыв и думать о хрустящем холоде, исходящем от начальника, словно сидели они не в банкирском “Ауди” стального цвета, а на ящиках у пивного ларька в Ховрино, причем, что характерно, Алексея там несправедливо обошли и не налили по второй.
Сам же банкир, сдержанный красавец сорока девяти лет (из тех лишенных обаяния красавцев, что отпугивают попрошаек и женщин синевой булатного подбородка, конскими ноздрями и тонким гневом бровей; другими словами, слишком интенсивный красавец, то есть почти урод), – испытал вдруг дикое чувство беспризорной свободы.
Раскаленная улица задрожала и поплыла, как степь, где летят под низким ветром, едва касаясь земли, сухие колючие планеты перекати-поля. Бесконечный слипшийся сгусток слепящего стекла и металла, словно гигантский натек смолы, расплавился и зарябил на солнце, плеснул прохладой, Руська, вопили пацаны, давай не ссы, тута не глубоко, река лизнула твердый волнистый песок, и он побежал, вздымая стеклянные брызги, и сразу стало по грудь, а потом по шейку,
Руська оттолкнулся и заколотил по воде руками и ногами, и течение подхватило его и понесло туда, где, замедляя бег, Нура впадает в озеро Тенгиз, заросшее по берегам тростником, в котором гнездились утки, – далеко-далеко от бараков, никто не видел этого синего озера, и неизвестно, существовало ли оно на самом деле… Тугой узел галстука впился под кадык, как колючая проволока, Рустем обеими руками растянул петлю и дернул тугой воротник, отрывая верхнюю пуговицу зеленой шелковой рубашки.
– Вы куда, Рустем Николаич? – Алексей изумленно глядел, как шеф, пробравшись сквозь отару блеющих машин, шагнул на тротуар моста и скрылся в черных дверях метро. Перепуганный, он закричал, перекрывая рев гудков: – Без охраны, бенть! Чо мне, машину кидать? Во прикол…
– Ты, дверь закрой, козел! – рявкнул из джипа бритый и багровый с белыми зенками. – Бабла, сука, лишнего намутил?
– Да-я-те-блядь-мозгами-танк-твой-уделаю-на-хер! – успел, согласно уставу, отрапортовать Леша Салаго, перегнувшись вправо, но тут машины дружно зарычали, пробка дернулась, и Алексею ничего не оставалось, как захлопнуть дверь и тихо тронуться вместе со всеми, запертыми в асфальтовое русло, навстречу своей бессмысленной судьбе.
Рустем, освобожденный и счастливый, бежал вниз по эскалатору, сунув галстук в карман брюк, легкий же полотняный пиджак закинув за плечо.
Подземный ветерок обдувал его лицо и шею, мобильник молчал, как пловец, захлебнувшись непроницаемой глубиной. Портфель с бумагами остался в машине. Рустем Тимофеев был красивым частным лицом от силы тридцати пяти лет, он был отключен и временно недоступен для клиентов, конкурентов, партнеров, жены, челяди и двух сыновей, один из которых валялся сейчас на продавленной раскладушке в обнимку с голой девкой и переживал радости /прихода, /другой сидел под японским кондиционером у себя в офисе и наблюдал, как двое бритых бугаев ломают руку лежащему на ковре толстому парню в шортах, который /намутил слишком много бабла./
//
Рустем легко сбегал по эскалатору, улыбаясь девушкам. Девушки плыли навстречу, наверх, задом наперед, глядя вслед породистому красавцу поверх голов своих мальчиков, стоявших ступенькой ниже; мальчики же, в ожидании осеннего призыва, угрюмо сопели и думали: “Понаехали черножопые, давить вас, гадов, не передавить”.
Два дня оставалось Тане гулять по Москве в качестве премии за отличную работу. Приютила ее, разумеется, та самая Лялечка, которая, как и положено святым, не была подвержена тлению. Чуть сгущенная кровь старушки мелодично омывала ее сосуды беглыми глиссандо арфы.
Лялечка пребывала в постоянном движении, как бы боясь остановиться, словно балерина, в пуанты которой врезан шарнир. Она то и дело перепархивала с предмета на предмет – с дивана на подлокотник кресла, оттуда к плите, на секунду присаживалась на краешек вертящегося табурета у пианино, быстро наигрывала пару фраз и неслась к шкафу, звякала чашками, взмахивала накрахмаленным крылом скатерти и сновала вокруг стола. Тата с нежностью смотрела на пунктирный полет пернатой старушки и вдыхала ее запах старых духов и пудры – аромат реликтовой перчатки, усохшей до размеров детской ручки, с перламутровыми пуговками на запястье.
Днем они садились в троллейбус и ехали до Никитских ворот, откуда начинались их прогулки. Лялечка призналась, что, гуляя по бульварам, вдоль которых повылазили из-под земли полосатые зонтики и бесчисленные белые столики с пластмассовыми стульями, – она воображает себя в Париже, /городе своей мечты/. “Тебе хочется в
Париж?” – спрашивала она Тату, заглядывая снизу ей в лицо. Тата пожимала плечами. Никуда ей особенно не хотелось. Она и в Москву-то поехала, потому что папа умолил: хоть так, опосредованно, бросить последний взгляд на/ родину/. Как дети, ей-богу. Тата прекрасно обходилась без всяких этих глуповатых желаний. Вместо желаний в ней скапливались и наслаивались ощущения. Если ощущения были приятными, она условно называла их про себя любовью. Ей нравилось, как легко лежит невесомая морщинистая лапка на сгибе ее локтя, нравился аромат бальной перчатки, нравились влажные дуновения арфы, исходившие от