Шрифт:
— А я-то, дура провинциальная, — тараторила, торопясь из последних сил, Кармен совершенно ненатурально, — стою думаю, как без шума и пыли у любимой супруги его умыкнуть, а он, на тебе, сам, собственной персоной явился не запылился, конёк-горбунок!
И вдруг иным, контральтовым, тем самым, «отдающимся в вулканах и арктических гротах» выдохнула:
— Откроется сезам? — Провела белыми длинными пальцами по замковым квадратикам-кнопкам, словно алою маникюрной кровью мазнула. — Али плохо нынче моё дело, товарищ майор?
— Какое дело? — с замершим в гипсовую побелевшую маску лицом грубо спросил Паша. — Какое дело-то? Ты ведь без дела не приехала бы! — И взялся, потянул, забывая про код и кубики, ручку двери.
Она тотчас положила длинные, прохладные свои пальцы на эту его руку.
— Да погоди ты! Ну что ты, в самом деле? Сколько лет, столько зим... Пойдём пройдёмся лучше немножечко туда-сюда. Не съем же я тебя!
— Говори здесь, — упёрся Паша, как только он умел иногда упираться, но слабея уже от её прикосновенья, — тебе ведь н а д о чего-нибудь? Ведь так? Так? — И прямо, зло поглядел ей в самые зрачки.
Нет, она, ясное дело, не выдержала его взгляда, Боже упаси. Она тотчас потупилась, опустила крашеные реснички, но зато, точно спохватившись после коротенькой, вовсе даже и не заметной паузы, застрекотала ещё быстрей.
— Ну пойдём-пойдём-пойдём, Пашечка! Экий ты топтыгин. Ну что — съем я тебя? Проглочу? Поговорим-поболтаем немножечко, и возвернёшься к красавице своей... целеньким... — И голос (о, подлость!) влажнел, окутывал и опутывал снова уже, и рука горела под её пальцами, и заныло, заскулило брошенным сиротиной-щенком сердце, закружилась каруселью гениальная Пашина голова.
Он ещё пуще разозлился на Кармен за «красавицу», но он сдавался — оба они это чувствовали в тот миг и знали. Она-то, Кармен, лучше всех на белом свете ведала, что краше, желаннее её на белом свете... Ха! По крайней-то мере, е м у, Павлу Александровичу Лялюшкину.
27
Лилит уехала, «бросила» его, как говорили соседи и Ямгражданпроект, и Илпатеев то и дело, как ни сопротивлялся и ни бодрил себя, впадал в тоску. По старой холостяцкой привычке он пытался заводить всяческие краткосрочные «романы», но даже те женщины, к которым физически тянуло, для яростного вина блудодеянъя требовали некоего качественного сдвига в пороге чувствительности. Теперь, пережив с Лилит что-то вроде настоящей любви, он как-нибудь должен был не увидеть того, чего не замечать было невозможно — отсутствие присутствия.
Нужно было пить, почти напиваться до фальшивого звона в теле, дабы, умертвив душу, доводить себя до звериной нерассуждающей похоти. А после было плохо, страшно и снились сны.
Вначале чаще всего снился пасынок — маленьким, ещё двухлетним, таким, каким впервые увидел его в гримёрной у Лилит, и он теперь плакал, у него текли слёзки по подглазьям, и он что-то так разумно, толково разъяснял Илпатееву, избегая укора. И Илпатеев просыпался, курил в постели посреди ночи и долго-долго приходил в себя, выдумывая себе всяческие оправдания. «Да нет-нет-нет, — говорил он себе, — она ведь в самом деле хотела, старалась, я же видел! И не смогла, так и не смогла родиться по-настоящему. А будь я сам посильней да покрепче в главном, она, возможно, и не решилась бы на такую бабью штуку... А она... она стала рассуждать, как будет выгоднее и как невыгоднее, и тёмное, без того тёмное ещё своё сердце окончательно загнала во тьму...»
Он даже придумал под это дело новую теорию браков. Что есть-де вот браки подлинные, редкие и краткосрочные, а есть долгие, беспроигрышные и непереносимо скучные даже со стороны. Что женщина, в подчиненье трём основополагающим инстинктам, связанным с продолжением рода, а как то: «найти», «родить» и «поднять», — то бишь (прошу внимания!) любою ценой, всеми правдами и неправдами прокормить и вырастить ребёнка или детей; что женщины, хотя не все, но преимущественно, опасаясь брака настоящего с мужчиной, усилия коего выходят за зону сей священной триады, ну, скажем, он озабочен миром, как таковым, — женщины эти, дабы обезопасить себя, выбирают брак совпадающий, карманный, женский... В глубине души они всё-таки мечтают о подлинном, то есть рискующем, а стало быть, чаще недолговечном, но опаска и страх под нашёпты лукавого толкают их, бедняжек, на скуку «выживания». Но, если бы не извелись мужчины (размысливал Илпатеев, лежа у себя в комнате на мятой простыне) или оставшиеся не подчинились страху женщины, не было бы двух третей всяческих компромиссов, называния чёрного белым, взяток, подличанья, воровства.
«У нас был всё-таки настоящий с Лилит, — утешал себя он, — и пусть...»
В пустой, полузагороженной шифоньером и освещённой из угла бра комнате сгущалось чёрное электричество.
Маленькая ночная музыка Моцарта.
28
В троллейбусе, когда их прижало друг к другу, касаясь жёсткими от лака волосами его щеки, она шепнула: «Я соскучилась, Пашка!» — и у него, Паши, прошёл озноб по спине и вспотели ладони. Это было слабее, чем в пору сумасшествия, но было, было. Не стоило кривить душой.
Они вышли за политехом, на конечной, и двинулись сначала парком, по аллее-тропе, а затем прилесными, просыхающими помаленьку стёжками средь сосен. Он ни о чём не расспрашивал её, но она сама рассказала как старому доброму другу нынешнюю свою жизнь. Она теперь в «секретке», в Яминске-66, муж вот-вот защитит докторскую, он математик и её а-бо-жает. Зарабатывает ничего, но можно было бы и побольше. Сама же она разделалась наконец, слава Тебе Господи, с институтом своим культуры и сейчас что-то вроде полуобщественного на полставки директора дома учёных.